И действительно, тут же, за калиткой, он увидел отца. Никифор Семенович очень осунулся за эти дни. Загорелое лицо его казалось истомленным, в глазах с красными веками догорал тот сухой, воспаленный блеск, который бывает обычно у людей, еще не ложившихся спать со вчерашнего дня. Володя сразу же перевел свой взгляд немного повыше и увидел на морской фуражке отца уже не прежний значок торгового флота, а так называемый "золотой краб" с красной звездочкой - герб Военно-Морского Флота.
- Папа, ты что? Уж мобиловался?
- На флот ухожу, сынок. Сегодня отбываю. Проститься с вами зашел... Вот то-то и оно... Ну, а у вас как тут? Что мама, Валя?..
Через полчаса мать уже принялась собирать Никифора Семеновича в дальнюю военную дорогу. За долгие годы совместной жни с Никифором Дубининым, с которым встретилась она когда-то в санитарном поезде, Евдокия Тимофеевна поняла, что спорить с мужем, удерживать его, отговаривать - бесполезно.
Уже не раз отправляла она его в опасный путь, провожала в бой, снаряжала в плавание. И каждый раз, будучи не в силах подавить тяжелый страх за мужа, она гордилась невольно этим сильным, спокойно-смелым человеком, для которого голос сурового мужского долга был зовом собственной совести. Она знала, что ей предстоят трудные дни, полные тревог, самых страшных опасений, тяжелых и неотгонимых мыслей, - знала, как ей будет трудно, но чувствовала: так надо, и иначе сейчас быть не может.
И Володя, который ждал, что мать заплачет и станет упрашивать отца, чтобы тот не ходил добровольцем в военный флот, с уважением поглядывал на потускневшее, замкнутое, словно какой-то пеленой закрывшееся лицо матери. Она укладывала в чемодан вещи отца, книги, бритвенный прибор, семейную фотографию.
Валентина выгладила белье отца, аккуратно сложила чистую тельняшку.
Володя пристроился на диване возле отца, который перебирал книги, бумаги, откладывая часть них в сторону. Улучив удобную минутку, Володя шепнул Никифору Семеновичу:
- Папа... у меня к тебе большая просьба. Только ты выслушай.
- Слушаю, Вова, - откликнулся отец, продолжая перекладывать бумаги.
- Папа, только ты по-серьезному слушай, а условимся, что без шуток.
- Какие тут могут быть шутки? - Отец сдвинул книги в сторону. - Ну, высказывайся, в чем дело?
- Папа, прошу тебя, будь человеком, возьми меня с собой!
- Вот, вот! - донеслось от стола, где была мать. - Только и слышу от него все дни. А тут еще убежать грозился.
- Куда это? - удивился отец.
- На военный флот. Буду юнгой у тебя. Плавать я умею - это раз. В тир я ходил - значит, стрелять научусь скоро - это два.
- Во-первых, если дело на счет пошло, так у тебя получилось пока не два, а полтора, раз еще только обещаешь научиться, - отвечал отец. - А главное, тебе там делать нечего. Ты дома тут больше пригодишься, я так считаю. За хозяина станешь. Мужчина!
- Ну тебя, папа, опять ты смеешься, а я серьезно...
- И я, Владимир, совершенно серьезно.
- Действительно, очень ты нам нужен, - присоединилась Валентина и тихо прибавила: - Полтора моряка.
- А ты помалкивай, ни два, ни полтора! - отрезал Володя.
В сенях залаял Бобик. На лестнице послышались шаги. В дверь постучали. Володя пошел открывать. Он вернулся тотчас же в залу, еще передней крича:
- Дядя Гриценко приехал! И Ваня!
- А, добро пожаловать! На проводы угодили, в самый раз...
Пока Иван Захарович Гриценко, молчаливый, застенчивый человек, от которого сразу запахло на всю квартиру рыбой и табаком, присев на диван, неспешно беседовал с Никифором Семеновичем, Володя в уголке тихонько разговаривал со своим старым приятелем:
- Слыхал, Ваня, что по радио говорили?
- Ясное дело, слыхал.
- А я себе в дневник записал.
- А я и так помню, без записи.
- Да и я помню. Только это для истории потом будет, У меня все записано от Совинформбюро.
- Покажи.
- После покажу, там не все разборчиво; я карандашом. А как чернилами обведу, покажу. Ну, как у вас там, в Старом Карантине?
- У нас там ничего особенного не заметно, а вот в Камыш-Буруне кругом маскировка понаделана, так fie узнаешь теперь...
- Так, - спрашивал тем временем дядя Гриценко у Никифора Семеновича, - значит, обратно подаешься? В военный флот? По молодой своей привычке...
- Да, на свой боевой, Черноморский, - отвечал Никифор Семенович. - Четырнадцать лет прошло, как демобиловался. Я сразу заявление подал, чтобы идти добровольно, да в порту дела задержали. Никак не отпускали. Ну, уж сегодня я всем заявил, что больше дня не останусь тут. "Давайте, говорю, отпускайте, как хотите". Отпустили, Имею про себя думку: попрошусь на свой миноносец. - Он наклонился к Гриценко, заговорил тихо: - Иван Захарович, по родству, по дружбе, пригляди тут... Поручаю тебе моих - все семейство. Имею на тебя надежду.
- Будь уверен, Ник Воюй, плавай со спокойной душой. О твоих позабочусь - так не бросим, в случае чего.
- И за Вовкой, прошу, присмотри, у него все думки насчет фронта замечаются. Прыткий больно. Ты уж тут твердой рукой...
- Про то не думай - придержим.
Вечером Дубинины вместе с обоими Гриценко провожали Никифора Семеновича. Отец держался браво, был он уже по-военному подтянут; во всей его повадке снова проступила та лихая молодцеватость, которая свойственна военным морякам. Он поглядывал то на дочь, то на сына, улыбался с некоторым смущением, как человек, который чувствует себя в центре внимания, рад этому, но в то же время стесняется, что доставил людям столько хлопот и волнений. Он старался отвести взор от бледного, неподвижного лица жены, но все время чувствовал на себе неотрывный взгляд ее глубоко запавших за день, остановившихся глаз.
Два раза ударил вокзальный колокол. Стали прощаться.
- Ну, счастливо тебе воевать, чтобы не хуже, чем в девятнадцатом, - пожелал дядя Гриценко, тряся руку Никифору Семеновичу. - Ни пуха тебе, ни пера, завтрашний адмирал!
- Счастливо и тебе оставаться... Будь здоров, бывший пулеметчик... Может, и тебе выйдет старое вспомнить. Еще до генерала дойдешь, - отшутился Никифор Семенович и, показав глазами на своих, добавил тихо: - Уговор ваш насчет моих не забудь!
- Насчет этого не сомневайся, - отвечал Гриценко. - А вот ты погоди шутковать... Ты про меня как сейчас сказал? Бывший пулеметчик? Что ж, было дело; приходилось и в германскую и в гражданскую. В случае чего, если и до меня черед дойдет, мой год выйдет, возражений не имею - я строчить "максима" не разучился. За первого номера хоть зараз сойду.
Залился кондукторский свисток. Все, кто был на перроне, невольно подались к вагонам, словно провожающие хотели схватить поручни вагона и удержать поезд хоть еще немного у вокзала.
- Ну, главный отправление дает, - сказал отец. - Будь здорова, Дуся!
Он крепко обнял Евдокию Тимофеевну, туго свел брови, еще раз крепко и порывисто поцеловал жену, осторожно снял ее руки со своего плеча. Потом он звонко расцеловался с Валентиной, нагнулся, поймал Володину ладонь, крепко стиснул ее, а другой обхватил сына, потянул к себе, почти приподнимая - и у Володи, который привстал на цыпочки, на мгновение -под ног ушел перрон.
- Расти, мальчуган, - глухо проговорил отец и крепко поцеловал его в губы.
Володя почувствовал знакомый запах трубочного табака, легкий привкус сливяной настойки, которой мать угостила отца на прощание. Володя успел шепнуть:
- Папа, ну будь же человеком! Ну, возьми меня с собой...
Сперва позади них, а затем под самыми ногами раздался собачий вг и скулеж, и Бобик запрыгал между Никифором Семеновичем и Володей, взлетая всеми четырьмя лапами в воздух.
- Скажи ты на милость, - засмеялся Никифор Семенович, - удрал-таки. Вот морская душа! Почуял, что я в рейс ухожу. Ну, ясно, как же без него можно?.. Возьми-ка его, Вова, на руки да держи покрепче, не то, гляди, за мной увяжется, угодит под поезд.
- Не пойму, как он с квартиры выбрался... Верно, в чулане стекло высадил - ведь я его заперла, - сказала мать.
Паровоз сипло прикрикнул на всех, словно сам уже ушел вперед и подзывал дали отставших. Никифор Семенович еще раз быстро поцеловал жену и вскочил на подножку вагона. Бобик, увидев это, стал рваться рук подхватившего его Володи.
Так и стоял Володя на перроне, прижимая к себе лаявшего и жалобно скулившего Бобика. Он даже не смог помахать рукой вслед поезду, который уносил на войну отца. Сразу на перроне стало тихо и зияюще пусто. Вот поезд ушел, открыв вторые пути и далекие привокзальные виды, словно обнажилась вся боль разлуки. Кто-то позади плакал причитая. Евдокия Тимофеевна медленно повела рукой по лицу, сгоняя прокравшуюся слезу.
Все тихо уходили с перрона. Володя шел последним, неловко неся на руках затихшего и все оборачивающегося в сторону ушедшего поезда Бобика. Выйдя вокзала, Володя поставил собаку на лапы:
- Пойдем, Бобик. Не взяли нас с тобой...
Глава II
СЕРДЦЕ ГОРИТ
Через три дня Володя застал дома мать заплаканной.
- Ты что, мама? - встрепенулся он.
Евдокия Тимофеевна мотнула головой в сторону репродуктора:
- Расстроилась я, Вова... Передавали сейчас про летчика одного нашего. Его орудия подожгли, бензин у него загорелся в воздухе, так он взял самолет на фашистов... И сам с ними взорвался... Вот до чего их ненавидел! А молодой, наверное. Мог бы, поди, с парашютом соскочить, а не захотел. На смерть решился. Фамилию вот не разобрала, капитан какой-то - Поспелов, кажется...
Володя слушал мать, закусив губу, и перевел дыхание только тогда, когда она кончила. Он сейчас же помчался на улицу Ленина, где расклеивались ежедневно сообщения Совинформбюро. И там он, мусоля от волнения карандаш, отчего на губе у него образовалась темная полоска, переписал в свой дневник:
"Героический подвиг совершил командир эскадрильи капитан Гастелло. Снаряд вражеской зенитки попал в бензиновый бак его самолета. Бесстрашный командир направил охваченный пламенем самолет на скопление автомашин и бензиновых цистерн противника. Десятки германских машин и цистерн взорвались вместе с самолетом героя".