Смекни!
smekni.com

Эмоция как ведущая составляющая творчества Пушкина (стр. 3 из 16)

В стихотворении «Поэт и толпа» содержится непосредственное обличение тиранов и палачей. Это строки, которые Писарев в свое время использовал в качестве самого «убийственного» аргумента в своем «разоблачении» Пушкина как поэта, якобы чуждого народу и презирающего его, строки, смысла которых даже и в современных работах предпочитают не касаться. Поэт, обращаясь к «толпе», восклицает:

Для вашей глупости и злобь'

Имели вы, до сей поры

Бичи, темницы, топоры... (3, 42)

Из комментариев Д. И. Писарева следовало, что Пушкин считал народ заслуживающим бичей, темниц, топоров. На самом же деле смысл этих строк, если исходить из всей концепции стихотворения, совершенно иной: бичи, темницы, топоры — средства, которыми владеют «тираны?) и «подлецы» для своих низких целей. «Чернь тупая» (чернь светская) хотела бы, чтобы поэт служил ей, был на ее стороне. Именно этот смысл казавшихся сакраментальными слов и расшифровывается в строках автографа, не вошедших в окончатель­ный текст:

...Поэт ли буяет

Возиться с вами сгоряча

И лиру гордую забудет

Для гнусной розги палача!

Оставаясь верным общему с декабристами пониманию роли высокой гражданской поэзии, Пушкин вместе с тем значительно шире понимал задачи художественного творчества. Еще в 1825 г. он спорил с Рылеевым и Бестужевым, которые считали, что изображение жизненной прозы «картин светской жизни» или «легкого и веселого» не является достойным предметом для поэта. Свое несравненно более широкое понимание роли литературы — с неограниченным кругом тем и эмоциональных образов — Пушкин развил в стихотворении 1832 г., адресован­ном Н. И. Гнедичу как переводчику «Илиады». Работая над этим стихотворением, Пушкин, вне всякого сомнения, вспоминал или пере­читывал рылеевское «Послание к Н. И. Гнедичу» (1821). Уже пер­вой строкой своего стихотворения — «С Гомером долго ты беседовал один» — Пушкин напоминал о послании Рылеева, где есть обращение к Гнедичу: «С Гомером отвечай всегда беседой новой». Но если у Рылеева образ Гнедича воплощает лишь представление о поэте, как представителе только высокой поэзии; то у Пушкина он не только «пророк», который «вынес» «свои скрижали», но художник, которому близко все окружающее, который откликается на все в мире: Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты Жужжанью пчел над розой алой. Заключительные строки пушкинского послания — это по сути декларация о беспредельной широте поэтическо­го творчества. Перекликаются с циклом стихов Пушкина о поэте и поэзии и его прозаические произведения. В них отразились конкретные условия литературной жизни 30-х гг. и некоторые черты биографии самого Пушкина. Быть может, с наибольшей полнотой это проявилось в повести «Египетские ночи».

В повести использованы мотивы другого произведения, озаглав­ленного «Отрывок» («Несмотря на великие преимущества...»), кото­рый написан в 1830 г. Пушкин предполагал его печатать; об этом свидетельствуют заключительные слова: «Сей отрывок, составлял, вероятно, предисловие к повести, не написанной или потерянной. Мы не хотели его уничтожить...» (13, 411). Содержание отрывка — тяжелое положение поэтов в современном обществе. Здесь говорится об их «гражданском ничтожестве и бедности», о зависти и клевете братьи, коих они делаются жертвами, если они в славе, о презрении и насмешках, со всех сторон падающих на них», о суждениях глупцов и т. д. В «Отрывке» был ряд автобиографических моментов, а также намеки на события, связанные с современной литературной борьбой.

Так, упоминалось требование, предъявляемое поэту, воспеть «побе­ды» (требования эти были обращены к Пушкину после его возвращения из путешествия в Арзрум), говорилось о литераторах, опасных по твоему двойному ремеслу» (намек на Фаддея Булгарина — агента III отделения) и т. д. (8, 409), Однако «Отрывок » носит характер публицистического, а не художественного произведения. По-видимому, Пушкин не напечатал его, решив разработать эту те­му в произведении художественном.

Те места «Египетских ночей», где характеризуется отношение светского общества к поэту, даны в духе цитированного «Отрывка», а также стихов о «поэте и толпе». Унизительное положение, в которое был поставлен Чарский как поэт, заставляло его скрывать свои мысли и чувства, под маской светского человека: он вел самую рассеянную жизнь, делал все это для того, чтобы «сгладить с себя несносное прозвище» — прозвище поэта, и был в отчаянии, когда кто-нибудь из светских друзей заставал его с пером в руке. Но эту щепетильность, доходившую до мелочей, Пушкин отметил для того, чтобы подчеркнуть, что в сфере творчест­ва Чарский был, однако, подлинным поэтом, что, только работая в своем кабинете, он знал подлинное счастье: «... он был поэтом, и страсть его была неодолима...» Когда приходило время творческого подъема, то «и свет, и мнение света, и его собственные причуды для него не существовали. — Он писал стихи» (8, 64). Так разверты­вал Пушкин мотивы стихотворения «Поэт» («Пока не требует поэ­та...»). Неодолимая страсть к поэзии, преданность своему труду, за­ставляющая забывать все «невзгоды», придают романтическую, в самом лучшем смысле слова, возвышенность образу Чарского, Эти его особенности проявились в отношении к импровизатору-итальянцу.

Облагораживающая сила искусства показана Пушкиным и в развертывании характера импровизатора. Итальянец при денежных расчетах обнаружил дикую жадность, а на вечере в зале княгини казался чуть ли не заезжим фигляром в своем театральном одеянии, особенно когда начал говорить с «господами посетителями» робким и смиренным голосом. Но как только он стал творить, весь его облик изменился и приобрел черты высокого романтизма; «... импро­визатор чувствовал приближение бога... Он дал знак музыкантам играть... Лицо его страшно побледнело, он затрепетал, как в лихорад­ке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком высокое чело, покрытое каплями пота... и вдруг шагнул вперед, сложил крестом руки на грудь... музыка умолкла... Импровизация началась» (8, 74).

Как ни различны характеры Чарского и итальянца-импровизато­ра, их объединяет представление о высокой роли поэзии, о независимости поэта. Эта общность ярко проявилась в сцене, где итальянец импровизирует для одного Чарского. Тема, которую предложил ему Чарский, по существу является основной темой стихов Пушкина о «поэте и толпе»: «... поэт сам избирает предмет для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением» (8 ,268). Импровизация итальянца на эту тему — проникновенная защита независимости поэта от толпы, зашита свободы поэтической фантазии. Это стихотворение — одно из самых замечательных в пушкинской лирике (для читателя оно часто теряет­ся, поскольку не печатается отдельно, а находится в томах прозы):

[Поэт идет]: открыты вежды,

Но он не видит никого;

А между тем за край одежды

Прохожий дергает его...

«Скажи: зачем без цели бродишь?

Едва достиг ты высоты,

И вот уж долу взор низводишь

И низойти стремишься ты.

На стройный мир ты смотришь смутно;

Бесплодный жар тебя томит;

Предмет ничтожный поминутно

Тебя тревожит и манит.

Стремиться к небу должен гений,

Обязан истинный поэт

Для вдохновенных песнопений

Избрать возвышенный предмет».

— Зачем крутится ветр в овраге,

Подъем лет лист и пыль несет.

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, тяжел и страшен,

На чахлый пень? Спроси его.

Зачем арапа своего

Младая любит Дездемона,

Как месяц любит ночи мглу?

Затем, что ветру и орлу

И сердцу девы нет закона.

Таков поэт: как Аквилон

Что хочет, то и носит он—

Орлу подобно, он летает

И, не спросясь ни у кого.

Как Дездемона избирает

Кумир для сердца своего (8, 69)

Смысл сцены импровизации ясен: Чарский и импровизатор, люди столь, казалось бы, далекие по своему положению, взглядам, характе­ру, оказались родственными натурами в самом главном, что опреде­ляет художника; иначе итальянец не смог бы реализовать с такой силой и полнотой тему, предложенную Чарским.

В «Египетских ночах» размышления Пушкина о роли поэта и поэзии впервые воплотились не в форме лирических деклараций, а в конкретном образе петербургского стихотворца. Не все в этом образе автобиографично: Пушкину, в частности, были чужды свой­ственные Чарскому дендизм, аристократические предубежде­ния против отношения к поэзии как профессии и т. д. Но в самом главном — в отношении и сво­боде поэта от свет­ского общества, в ощущении счастья, кото­рое дает творчество,— Пушкин воплотил свой опыт.

Развитие пушкинской худо­жественной системы стимулировалось его постоянным внима­нием к главной проблеме — познанию современ­ного человека, его мировоззрения и психо­логии, его места в окружающем мире и предназначения. На этом пути Пушкин постоянно обращался к опыту русской и мировой литературы.

В раннем периоде творчества Пушкин отдал дань подражатель­ности. Его лицейские стихи носят следы разных влияний — Держави­на, Радищева, Батюшкова, Жуковского, Оссиана, Вольтера, Парни... В дальнейшем его особенное внимание привлекали Байрон, Шекспир, Вальтер Скотт, А. Шенье, поэты английской «озерной» школы, в их творчестве он выделял близкие ему самому черты, но его оценки Вольтера, Байрона со временем, по мере осознания новых сдвигов в творчестве, становятся все более сдержанными. Пересматривает он и свои былые, безотчетно восторженные оценки корифеев русской поэзии, внося теперь в свои суждения новые критерии. Так, продолжая высоко ценить Державина, он в 1824 г. в письме А. Бестужеву пишет: «Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый, доныне еще не оценен» (13, 178). Во многом той же соотносительностью с собственными критериями поэтического творчества объясняются и новые суждения о Ломоносове. Считая главной его заслугой, образо­вание поэтического языка, признавая, что его слог — «ровный, цве­тущий и живописный», Пушкин писал в 1825 г.: «... науки точные бы­ли всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же — иногда забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом нашем лирике пламенных порывов чувства и во­ображения» (11, 32). Все та же позиция судьи литературного прошлого с точки зрения живой современности сквозит в словах Пушкина: «... странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтоб человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!» (11, 33).