Смекни!
smekni.com

Эмоция как ведущая составляющая творчества Пушкина (стр. 4 из 16)

Убеждение Пушкина в необходимости постоянного внимания к опеке литературного прошлого с годами не ослабевало. И в 1830 г., сетуя на слабость критики, он писал о Ломоносове, Державине, Фонвизине; «Высокопарные прозвища, безусловные похвалы, пошлые восклица­ния уже не могут удовлетворить людей здравомыслящих» (11, 89). При этом Пушкин всегда гордился прославленными представителями русской литературы, особенно ценил в ней сатирическую струю. Как известно, в пушкинских произведениях есть немало образов и мотивов, восходящих к русским предшественникам от Ломоносова до Радищева, а также классикам западноевропейской литературы. Такие образы и мотивы переосмыслены, а часто использованы полемичес­ки, примеров этому немало накоплено в пушкиноведении.

Творческое усвоение и переработка традиции мировой литературы сказались, например, в его отношении к античному искусству и культуре. Античность первоначально была воспринята Пушкиным в аспекте мифологической символики, своей декоративно-мифологи­ческой стороной. Вторжение мифологической символики в стихи лицейского периода ограничивало изображение действительного мира. На явления повседневного быта накладывались «кальки», стиравшие их своеобразие, затруднявшие проникновение в их сущность. Так, даже в стихотворном обращении юного лицеиста к крепостной девушке мелькали Купидоны, Зефиры, Амуры, а живые лица приобретали условные обличил Клита, Дориды, Аристаи т. д., поэты именовались «Фебовыми жрецами», воины — «чадами Белоны» и т. д. Однако, как отметил Д. П. Якубович, уже в Лицее Пушкин «ярко и оригинально прорывается к глубокому пониманию ряда реальных явлений античности, а не только их условной или живо­писно-мифологической стороны». Он различает в благополучной античности гул «народного волнения», столкновение сил свободы и угнетения («Лицинию»), постепенно усваивает традиции гражданской патетики античного искусства, переосмыс­ляя их в духе требований современной русской жизни. Нормативность античной образности и условная мифологическая символика, ограни­чивающая возможности поэзии, с дальнейшей эволюцией Пушкина все полнее осознаются им как противоречащие новым требованиям изображения действительности: в его послелицейском творчестве резко сокращаются, а затем резко исчезают приемы подобного рода использования античных мотивов и античной символики. В его поэзии античные образы возникают или в их непосредст­венности (а не условности), или в системе политичес­ких иносказаний и намеков на современ­ность (большей частью вынужденных цензурными условиями). «Ода его снят. гр. Дм. Ив. Хвостову» (1825) является не только остроумной и злой пародией на конкретных поэтов — современ­ников Пушкина, но и осуждением самого принципа игры мифологи­ческими именами, чуждого подлинному восприятию античности и несовместимого с требованиями изображения окружающей жизни в ее бытовой конкретности. Но никогда не переставал Пушкин ценить «великолепную, классическую, поэтическую Грецию, где все дышит мифологией и героизмом» (13, 45), классическую ясность, гармони­ческую стройность античного искусства — то, что вошло как элемент в его поэтическую систему.

Отдельные элементы пушкинской системы можно найти у пред­шественников и современников. Но суммирование таких элементов все-таки не составило бы системы новой, оригинальной, пуш­кинской, поэтому методологически несостоятельными были стремле­ния возводить тот или иной пушкинский образ или мотив к различным источникам по схеме: «это уже было и до него». Процесс кристаллизации принципов творчества в соз­нании Пушкина не был стихийным, а представлял собою, как мы уже отметили, результат творческой переработки, усво­ения опыта предшествующей и современной ему литературы. Существенную роль в этом сыграл «романтический» период пушкинского творчества. Об этом у нас уже шла речь. Здесь же следует подчеркнуть, что в самом романтизме после перелома в творчестве (обозначенного «Борисом Годуновым» и «Евгением Онегиным») Пушкин видел разные направления. Он воз­ражал критикам, которые относили к романтизму «все произведения, носящие на себе печать уныния и мечтательности» (12, 79). Он отри­цал право именовать романтическим творчество, обозначенное этой «печатью», например Ламартина, французского поэта-романтика с его меланхолической мечтательностью. Отвергал он и принципы «готического романтизма» (11, 110), и той ветви, которая, по его определению, питалась «германским идеологизмом» (11, 61). Все эти течения были чужды «истинному романтизму». Понятие «истинного романтизма» в период работы над «Борисом Годуновым» у Пушкина настолько расширилось, что стало равнозначным содержанию возникшего много позже понятия «реализм» (сам термин «реальная поэзия» был, как известно, впервые употреблен Белинским в 1835 г.).

Признание это сделано в годы, когда Пушкин преодолел романти­ческое мышление в его основах (слова «безыменные страданья» в этом смысле весьма выразительны), когда содержание его творчества неизмеримо расширилось, включив в себя реалистическое изображе­ние многих социальных типов; та пора, когда идеалом поэта была «гордая дева» романтических поэм (4, 49), теперь казалось ушедшей в прошлое. На самом же деле не все чувства той поры «прошли». Изменения не коснулись самого дорогого — возвы­шенных идеалов свободы, поэзии, творчест­ва, — стремлений, по-прежнему дорогих, но принявших иную фор­му, иное, более глубокое и более близкое к действительности, к народной жизни содержание. Смирились «высокопарные мечтанья», а не мечтанья вообще. Высокая поэзия открылась поэту не только в гордой природе юга (прелесть ее Пушкина всегда захватывала — достаточно напомнить о его романтических стихотворениях 1830 г. «Кавказ», «Обвал», «Монастырь на Казбеке»), а прежде всего в жизни родины, в русской природе, в народной России.

Творческая эволюция Пушкина от романтизма к «поэзии действи­тельности» нередко рассматривалась и оценивалась в критике не только его времени, но и позднейшей как отказ от мятежного героя во имя героя, чуждого всяким романтическим мечтаниям, во имя «смиренного» человека; она трактовалась нередко и как отказ от воз­вышенно-романтических образов во имя «пестрого сора» «фламанд­ской школы», как замена очарований пылкой юности «трезвой» житейской опытностью, которая предпочитает поэзии «смирен­ную прозу». Кстати, даже смысл поэмы «Цыганы» долгое время сводили к минимуму утверждению смиренного взгляда на мир старо­го цыгана и «развенчанию» сильной личности — Алеко! В подтвер­ждение такого взгляда приводились и такие собственные признания Пушкина:

Какие б чувства ни таились

Тогда во мне — теперь их нет:

Они прошли иль изменились...

Мир вам, тревоги прошлых лет!

В ту пору мне казались нужны

Пустыни, волн края жемчужны,

И моря шум, и груды скал,

И гордой девы идеал,

И безыменные страданья...

Другие дни, другие сны;

Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья...

В представлении Пушкина-реалиста эмоциональный мир человека — это неисчер­паемый, неоднозначный мир высочайшей сложности, — и таким он и раскрывался в пушкинском творчестве. По старым рецептам этот мир нельзя было понять, здесь бесполезны привычные каноны. По этим канонам раньше все казалось ясным, точно были определены правила поведения людей, характеры хороших и плохих личностей, предзаданность решений. В орбите Пушкина оказались ситуа­ции непредсказуемые, характеры странные, противоречащие обычным представлениям.

Читатели и критики старого толка никак не могли примириться с этими новыми пушкинскими принципами. При старых взглядах на мир и на искусство никак нельзя было понять, что многое в жизни не решается путем простого выбора между «да» и «нет». Никак нельзя было понять, кто такой Онегин, «неподражательная странность» его характера ставила в тупик: непонятно, осуждает ли его Пушкин или защищает, никак он не укладывался в привычную схему. Привычным, нормальным был образ Ольги, но странной была Татьяна, — ведь сам поэт писал, что она окружающим людям, даже родным, казалась «дикой». Странен поступок Сильвио — он отказался от выношенной годами мести, да и непонятно, за что, собственно, он мстил. Загадочен Герман из «Пиковой Дамы» — кто этот человек с профилем Наполеона и душой Мефистофеля? И совсем уже казалось возмути­тельным, что Пугачев, который в официозных кругах, в дворянской среде считался извергом, оказался у Пушкина героем с человеческими чертами и даже обаянием.

Новым в пушкинском изображении человека было много­образие состояний его внутреннего мира, изменчивость психики, эмоций. Значение его творчества в этом смысле выходило далеко за пределы собственно литературы; его творчество способствовало формированию нового мировоззрения, оно — благодаря покоряющей силе образ­ного, художественного познания жизни—достигало эффекта воздействия, недоступного науке, хотя по своим выводам и способам познания пересекалось с ее достижениями, а некоторыми сторонами опережало ее. В липе Пушкина искусство слова сделало и то, что было еще не под силу науке — понимание истори­ческого движения, познание психологии людей, их внутреннего мира.