В этот миг генерал услышал глухой шум, к которому не примешалось ни одного стона, и он понял, что отважный капитан Гомес умер, как подобает моряку.
-- Или верните мне богатства, или убейте меня! -- закричал он в порыве ярости.
-- Э, да вы весьма благоразумны! -- насмешливо ответил корсар. -- Теперь-то вы наверняка чего-нибудь от нас добьётесь...
Тут по знаку корсара двое матросов кинулись связывать ноги француза, но он неожиданно и смело отбросил напавших; ему удалось -- никто не мог предвидеть этого -- выхватить саблю, висевшую на боку у корсара, и он стал ловко размахивать ею, как и следует бывалому кавалеристу, знающему своё дело.
-- Эй, разбойники! Не смахнуть вам в море, как устрицу, старого наполеоновского солдата!
Выстрелы из пистолетов, наведённых почти в упор на неподатливого француза, привлекли внимание Парижанина, который наблюдал за тем, как переносят, по его приказанию, снасти со "Святого Фердинанда". С невозмутимым видом он подошёл со спины к храброму генералу, схватил его, быстро приподнял и потащил к борту, собираясь швырнуть его в воду, как швыряют отбросы. И тут взгляд генерала встретился с хищным взглядом человека, обольстившего его дочь. Оба сразу узнали друг друга. Капитан тотчас повернул в сторону, противоположную той, куда он направлялся, будто ноша его была невесомой, и не сбросил генерала в море, а поставил возле грот-мачты. Послышался ропот, но Парижанин окинул подчинённых взглядом, и тотчас воцарилось глубокое молчание.
-- Это -- отец Елены, -- чётко и твёрдо сказал он. -- Горе тому, кто посмеет отнестись к нему непочтительно.
Ликующее "ура" прозвучало на палубе и вознеслось в небо, словно молитва в храме, словно начальные слова "Te Deum". Юнги качались на снастях, матросы бросали вверх шапки, пушкари топали ногами; толпа корсаров бесновалась, выла, свистела, вопила. Что-то исступлённое было в этом ликовании, и встревоженный генерал помрачнел. Он приписывал всё это какой-то ужасной тайне и, как только к нему вернулся дар речи, спросил: "А где же моя дочь?" Корсар бросил на него глубокий взгляд, который лишал самообладания даже самых отважных, и генерал умолк, к превеликой радости матросов, польщённых тем, что власть их главаря простирается на всех; затем он повёл генерала вниз, спустился с ним по лестнице, проводил его до какой-то каюты и, быстро распахнув дверь, сказал:
-- Вот она.
Он исчез, а старый воин замер при виде картины, представшей его глазам. Елена, услышав, что кто-то поспешно открывает дверь, поднялась с дивана, на котором она отдыхала, и, увидев маркиза, удивлённо вскрикнула. Она так изменилась, что узнать её мог лишь отец. Под лучами тропического солнца её бледное лицо стало смуглым, и от этого в нём появилась какая-то восточная прелесть; все черты её дышали благородством, величавым спокойствием, глубиною чувства, что, должно быть, трогало даже самые грубые души. Длинные густые волосы ниспадали крупными локонами на плечи и грудь, поражавшие чистотою линий, и придавали что-то властное её гордому лицу. В позе, в движениях Елены чувствовалось, что она сознаёт свою силу. Торжество удовлетворённого самолюбия чуть раздувало её розовые ноздри, и её цветущая красота говорила о безмятежном счастье. Что-то пленительно-девичье сочеталось в ней с горделивостью, свойственной женщинам, которых любят. Она, раба и владычица, хотела повиноваться, ибо могла повелевать. Она была окружена великолепием, полным изящества. Платье её было сшито из индийского муслина, без всяких вычур, зато диван и подушки были покрыты кашемиром, зато пол просторной каюты был устлан персидским ковром, зато четверо детей, играя у ног её, строили причудливые замки из жемчужных ожерелий, из бесценных безделушек, из самоцветов. В севрских фарфоровых вазах, разрисованных г-жою Жакото, благоухали редкостные цветы -- мексиканские жасмины, камелии; среди них порхали ручные птички, вывезенные из Южной Америки, и они казались крылатыми сапфирами и рубинами -- живыми золотыми слитками. В этой гостиной стоял рояль -- он был прикреплён к полу, а на деревянных стенах, затянутых алым шёлком, тут и там висели небольшие полотна известных мастеров: "Заход солнца" Гюдена виднелся рядом с Терборхом; "Мадонна" Рафаэля соперничала в поэтичности с эскизом Жироде; полотно Герарда Доу затмевало картину кисти Дроллинга. На китайском лакированном столике поблескивала золотая тарелка с сочными плодами. Казалось, что Елена -- королева обширной страны и что коронованный возлюбленный собрал для её будуара самые изящные вещи со всего земного шара. Дети устремили на своего деда умный и живой взгляд; они привыкли жить среди сражений, бурь и тревог и напоминали маленьких римлян, жаждущих войны и крови, с картины Давида "Брут".
-- Неужели это вы! -- воскликнула Елена, крепко схватив отца за руку, словно хотела убедиться, что видение это -- явь.
-- Елена!
-- Отец!
Они бросились в объятия друг друга, и трудно сказать, чьи объятия были горячее и сердечнее.
-- Вы были на том корабле?
-- Да, -- ответил он, с удручённым видом опускаясь на диван и глядя на детей, которые обступили его и рассматривали с наивным вниманием. -- Я бы погиб, если бы не...
-- Мой муж, -- промолвила она, прерывая его, -- я догадываюсь.
-- Ах, Елена, -- воскликнул генерал, -- зачем мы встретились при таких обстоятельствах, ведь я так тебя оплакивал! Как буду я скорбеть о твоей участи!..
-- Почему? -- спросила она, улыбаясь. -- Вы должны радоваться: я самая счастливая женщина на свете.
-- Счастливая? -- воскликнул он, чуть не подскочив от изумления.
-- Да, добрый мой папенька, -- промолвила Елена; схватив его руки, она то осыпала их поцелуями, то прижимала к своему трепещущему сердцу и, ласково склонившись к отцу, не сводила с него блестящих глаз, ставших ещё выразительнее от радостного волнения.
-- Как же так? -- спросил старик; ему хотелось узнать о жизни дочери, и он забыл обо всём, глядя на её сияющее лицо.
-- Послушайте, отец, -- ответила она, -- моим супругом, возлюбленным, слугою и властелином стал человек, душа которого беспредельна, как море, не ведающее границ, любовь которого необъятна, как небо. Да, это сам бог. За семь лет ничто -- ни слово, ни движение, ни чувство -- не нарушало дивную гармонию его речей, нежности и любви. Когда он смотрит на меня, доверчивая улыбка играет на его губах, в глазах светится радость. Там, наверху, громовой голос его порою заглушает вой бури или шум сражений; но здесь голос его кроток и мелодичен, как музыка Россини, которая так трогает меня. Любая моя женская прихоть исполняется. Зачастую желания мои бывают даже превзойдены. Я царствую на море, и мне повинуются, как королеве. Счастлива! -- заметила она, прерывая себя. -- Да разве этим словом передашь, как я счастлива! Мне достались все сокровища любви, какие только выпадают на долю женщины. Любить, быть беспредельно преданной тому, кого любишь, и встречать в его сердце неиссякаемое чувство, в котором словно тает женская душа, полюбить навеки, -- скажите, разве это всего лишь счастье? Я уже прожила тысячу жизней. Здесь я царю, здесь я повелеваю. Ни одна женщина, кроме меня, не ступала на этот корабль, и Виктор всегда в нескольких шагах от меня. Ему не уйти дальше кормы или носа, -- продолжала она с лукавым выражением. -- Семь лет! Любовь, выдержавшая семь лет нескончаемой радости, ежеминутного испытания, это больше чем любовь! Да, да! Лучше этого не найти ничего на свете. На языке человеческом не выразить небесного блаженства!
Слезы полились из её горящих глаз. Четверо детей жалобно закричали, бросились к ней, как цыплята к наседке, а старший ударил генерала, не сводя с него сердитого взгляда.
-- Абель, -- промолвила она, -- ангел мой, я плачу от радости.
Она посадила его на колени, и ребёнок обнимал её царственную шею, ластился к матери, как львёнок, играющий с львицею.
-- А не случается тебе скучать? -- спросил генерал, ошеломлённый восторженным ответом дочери.
-- Случается, -- ответила она. -- Когда мы бываем на суше. Да и там я ещё никогда не расставалась с мужем.
-- Но ведь ты любила празднества, балы, музыку?
-- Музыка -- это _его_ голос; празднества -- это наряды, которые я придумываю, чтобы нравиться ему. А если ему по вкусу мой убор, то мне кажется, будто мной восхищается весь мир. Поэтому я и не бросаю в море все эти бриллианты, ожерелья, диадемы, усыпанные драгоценными каменьями, все эти сокровища, цветы, произведения искусства, которые он дарит мне, говоря при этом: "Елена, ты не бываешь в свете, и я хочу, чтобы свет был у тебя".
-- Но на корабле полно мужчин, дерзких, грубых мужчин, страсти которых...
-- Я понимаю вас, отец, -- усмехнувшись, ответила Елена. -- Успокойтесь. Право, императриц не окружают таким почётом, как меня. Они суеверны; они думают, что я -- добрый дух корабля, их предприятий, их успехов! Но их бог -- _он_! Однажды -- это было лишь раз -- какой-то матрос был недостаточно почтителен со мною... на словах, -- прибавила она, смеясь. -- И не успело это дойти до Виктора, как экипаж выбросил матроса в море, хоть я и простила его. Они любят меня, как своего ангела-хранителя; стоит им заболеть, я за ними ухаживаю: неустанная женская забота так нужна, -- мне удалось спасти многих от смерти. Мне жаль этих несчастных, -- в них есть что-то исполинское и младенческое.
-- А если бывают сражения?
-- Я привыкла к ним, -- ответила она. -- Только в первый раз я дрожала. Теперь моя душа закалена в опасностях и даже... Я ведь ваша дочь, -- сказала она, -- я люблю их.
-- А если он погибнет?
-- Я погибну с ним.
-- А дети?
-- Они -- сыны океана и опасности, они разделят участь родителей. Жизнь наша едина, мы неразлучны. Все мы живём одной жизнью, все вписаны на одной странице книги бытия, плывём на одном корабле; мы знаем это.
-- Так, значит, ты любишь его так беззаветно, что дороже его для тебя нет никого в мире?
-- Никого, -- повторила она. -- Но в эту тайну не стоит углубляться. Взгляните на моего милого мальчугана, ведь это его воплощение!