Смекни!
smekni.com

Казус Кукоцкого (стр. 69 из 72)

— Там в тебе ребенок, я же могу ему нарушить что-нибудь. Тебе вообще-то трахаться можно в таком положении?

— А тебе показалось, что нельзя?

— Мне не показалось. Я просто не заметил.

— А я думаю, что очень даже можно. Я вообще и на юг-то поехала, чтобы ему удовольствие доставить,— она прихватила живот руками.

— В каком это смысле?

Таня засмеялась:

— Поплавать, на солнышке поваляться.

Она нырнула в постель, под простыню, обхватила его за шею:

— Все, что нравится мне, нравится и ему. Честное слово.

Она была чудесная девочка, и испуг его прошел, а желание — осталось.

И даже, пожалуй, была особая привлекательность в этом ее тугом животе, натянутых сосках и усиленной женственности, проистекавшей из ее беременности. Весь день они провели в номере, вышли только один раз за минеральной водой…

Вечером музыканты дали второй концерт, и Таня ни на минуту не отрывалась от Сережиной музыки, которая была продолжением их новенькой любви, потом переночевали, наутро получили очень приличные деньги за выступления и уехали. Таня, забежав на минуту к Козе, прихватила дорожную сумку, коснулась скользящим поцелуем Мишкиной макушки и Викиной щеки и исчезла из поля зрения Козы навсегда.

глава 15

С половины лета до поздней осени длились гастроли джазового трио. Они называли себя ГАЗ — Габриелян, Александров, Зворыкин. Это был их первый совместный год, они учились быть единым организмом, и у них только-только начало получаться. Что ни день, они совершали открытия. Хотя от всегдашней привычки к питью они не отказались, но, в сущности, пьянели не от вина, а от неслыханного кайфа возникающей из-под рук музыки. Старшим — и ведущим мотором всего предприятия — был Гарик Габриелян, единственный из них профессионал, изгнанный из Ленинградской консерватории с последнего курса, совершающий головокружительный побег из замка классической красоты в вольные области джазовой импровизации. Ударник Александров, отставной инженер, сумасшедший с экзотическими идеями, помешанный в то время на левитации, но имеющий также нездоровое влечение к снежному человеку, инопланетянам и внеземным цивилизациям, вовсю выстукивал на четырех гулких барабанах, множестве погремушек и трещоток позывные к неведомым силам. Он убеждал всех, что при правильно поставленной перкуссионной технике полет столь же естественное для человека действие, как, например, плавание. Плавать, кстати, он так и не научился. Семью годами позже он набрел на золотую жилу шаманизма и улетел-таки в запредел прямо с больничной койки занюханной психиатрической больницы на окраине Ленинграда…

Саксофонист Сергей Зворыкин тоже был из породы музыкальных маньяков. Он бросил к этому времени Технологический институт, насмерть разругался с отцом, профессором партийных наук, ушел из дому и женился на сорокалетней отставной балерине, чем вбил последний гвоздь в гроб своей репутации нормального человека. Таков был Танин избранник и его друзья. Оказалось, что они и есть те самые люди, по которым так тосковала Таня: не врачи, вроде отца, самого из всех лучшего, не ученые, вроде Марлены Сергеевны, вооруженные ножничками и пинцетами для ковыряния в глубине беременной крысиной матки, не диссиденты, настырные и вдохновенные, вроде старого Гольдберга и его сыновей, не шумная и бестолковая полубогема Вики-Козы, а именно эти мало и плохо разговаривающие, расплывчато думающие, да и вообще не думающие ни о каких животрепещущих проблемах, моральных, социальных и политических, пришлись Тане по сердцу. Они ничего не делали, ничего не добивались и никуда не стремились — они просто играли свою музыку, играли в свою музыку, доверяли ей говорить за себя и радовались, что у нее, у музыки, так здорово получается…

Таня вслушивалась: не только на репетициях и на концертах, но и во все остальное время, с утра до ночи, с ночи до утра. Оказалось, что музыка звучит непрерывно, а не только в те минуты, когда бьют по клавишам или дудят в трубы.

Она рассказала о своем открытии Сергею. Он только головой покачал:

— Ну конечно. И во сне тоже. Даже особенно…

Таня напрягла память, или воображение, или еще какой-то орган, отвечающий за ночную жизнь сознания, и вспомнила: да, и во сне есть музыка, только ее невозможно упомнить… С того дня, как она это осознала, параллельно действию, в котором она принимала участие, побежала звуковая дорожка, непрерывная и все время меняющаяся, как вид из окна вагона, неотделимый от движения поезда…

Музыка, которую производили джазисты, была лишь составной частью того, что двигалось рядом, жило и пело в шорохах, всплесках, звуках человеческой речи,— но не в плоском смысле слов, а в тембрах голосов, их перекличках, в интонациях и ритмическом рисунке… Механические звуки и природные голоса моря, ветра, дождя, удаляясь и приближаясь, присутствовали то как фоновые шумы, то, набирая силу, вели основную партию… Эта длящаяся музыка не имела задуманного заранее плана, жила вне гармонического квадрата, была полна произвола или случайности, но все же была не звуковым хаосом, а именно музыкой, и, невзирая на свою непрерывность и бесконечность, выходила на каденции, завершаясь в логических точках и снова развиваясь почти от любой случайной ноты…

Когда Таня, лежа на теплом песке грязноватого пляжа, попыталась выразить это ощущение словесно, Сергей сухо кивнул:

— Алеаторика. Это называется алеаторика. В случайности заложено большое богатство возможностей.

— Как стеклышки в калейдоскопе?— оживилась Таня.

— Можно и так. Ты с Гариком поговори, он теорию музыки исключительно сечет, я-то все по дороге хватал.

— Все, ну совершенно все уже открыто,— огорчилась Таня.— Куда ни сунешься, все уже изучено, расписано…

— Дурочка ты,— засмеялся Сергей. Он погладил расплывшуюся горку ее твердого живота.— Ты не перегреешься? Давай-ка в тень, а?

За две недели он привык к Тане и к ее животу так, как будто прожил шесть лет с ней, а не с отставной балериной Эльвирой Полуэктовой, начисто лишенной женских выпуклостей и мягкостей, что, кстати сказать, очень ему нравилось.

Отыграв в Одессе еще две недели, трио собралось на Кавказ.

— Сначала мы посадим тебя в поезд, а потом уж двинем,— объявил Тане Гарик.

Таня попросила не отсылать ее, оставить до конца гастролей. Сергей добавил:

— Ну хоть на недельку, Гарик. В Сочи отработаем и отправим Татьяну уже из Сочи. И с билетами к тому времени будет полегче.

Это была чистая правда — билеты и на поезд, и на самолет в конце августа действительно достать было сложно.

— А пузо?— нахмурился Гарик. У него было двое детей, и он, единственный из всех, знал по собственному отцовскому опыту, что беременность неизменно оканчивается родами.

Таня сложила тонкие руки на животе:

— Гарик, миленький, да мне еще больше двух месяцев ходить… Не прогоняй меня. Я на что-нибудь вам пригожусь…

Гарик отмахнулся:

— Ты прям как Царевна-лягушка… В конце концов, это Серегино дело. Не мое.

Гарик был классическим кавказским бабником — считал своим священным долгом отдолбить всех толстогрудых блондинок и при этом боготворил свою умную и ученую жену, рано постаревшую грузинку с кандидатской степенью и нулевым бюстгальтером. Он готов был одобрить любой Серегин роман, тем более что балерину, манерную и глупую, он терпеть не мог, но Танина беременность ставила Гарика в тупик:

— Ты что, больной, Серега? Танька девчонка хорошая, но как ты ее ебешь с чужой начинкой, не понимаю.

А Сергея Танин живот страшно волновал. Брак его с Полуэктовой, отвлеченно-сексуальной и бесплодной, как камень, был заключен деловито и холодно: поначалу он снимал у нее комнату, потом стал приносить в дом кефир и выгуливать двух ее борзых, очутился как-то случайно в ее постели и женился демонстративно, чтоб доказать миру, а главным образом родителям свою полную ото всех независимость. Балерина на пенсии привлекла его когда-то своей полной непохожестью ни на что ему известное, Таня — полнейшим с ним сходством в восприятии мира, ходами мысли и поворотами чувства, и, главное, протестантской жаждой истины, что в практике жизни оборачивалось протестом к любой форме лжи, казенной или общежитейской.

— У нас с тобой полное совпадение на молекулярном уровне,— констатировала Таня удивительный факт, и Сергей соглашался.

Маленькое в середине Таниного живота совершенно ничему не мешало. Таня же утверждала, что сын ее радуется, потому что она нашла ему правильного отца. Сергей и тут не возражал.

Было и еще одно обстоятельство, глубоко интимное: Таня, несмотря на весь свой дерзкий кураж, с ребеночком, завязавшимся от благотворительного акта, трогательно-бесстыдно рассматривая анатомию мужчины — до чего в прежних своих опытах не снисходила,— простодушно призналась Сергею, что до этого лета не испытывала того нечеловеческого восторга, который испытывает любая живая тварь, от дождевого червя до гиппопотама: непосредственный результат трения слизистых оболочек и последующий мощный разряд центральной нервной системы.

— Это самое существенное различие между мужчиной и женщиной, что у мужчин получается с кем угодно и всегда,— сонно философствовала Таня.

— Ты ошибаешься, я знаю много женщин, у которых тоже получается всегда,— возражал Сергей.

— Но мне почему-то больше не хочется проверять, много ли на свете мужиков, с которыми у меня это получится. Пожалуй, я остановлюсь на тебе.

— Только ты имей в виду, что на мне уже остановились,— смеялся Сергей.

Время от времени Таня звонила в Москву, Витальке и отцу. До Обнинска дозвониться было невозможно: в лаборатории у Гены стоял один городской телефон на весь этаж, в общежитии дежурный по ночам к телефону не подзывал. А поговорить Таня хотела бы именно с Геной, рассказать, что влюбилась до полусмерти и возвращаться в Москву не собирается. Ни отцу, ни Витальке сказать такое она не решилась бы: Виталька слишком самолюбив, отец — логичен и серьезен. Он и так требовал немедленного возвращения, кричал в трубку, что конец седьмого месяца особенно опасен, что она рискует ребенком.