Ленинградский дневной шел бестолково долго, а у Павла Алексеевича даже книги с собой не оказалось. Он с любопытством разглядывал своих попутчиков, совсем молодую парочку, украдкой целовавшуюся, и прикидывал, старше ли они Тани… Вероятно, они были даже моложе… Пока не стемнело, смотрел в окно — приятное мелькание отвлекало от тягостных мыслей. В молодости для него было исключительно важным чувство собственной правоты, и многие его поступки определялись именно этим внутренним ощущением. Он был в растерянности: Таня поступила совсем уж никудышно. Надо признаться, что она бросила больную мать — без всяких объяснений. Теперь, с какой-то маниакальной последовательностью, она всех заставляет волноваться — мужа, отца, Василису, в конце концов… Безрассудно и безответственно рожает неизвестно где, неизвестно к кому пойдет с ребенком жить, на что будет его содержать… Девочка была кругом не права.
Он, Павел Алексеевич, как будто ни в чем не мог себя обвинить, но это не имело никакого значения. Он брал ее неправоту на себя и ехал к ней, чтобы исправить то неблагополучие, ту неправильность жизни, которая произошла все-таки по его, Павла Алексеевича, совершенно не определимой вине. Он укорял себя в неумении организовать жизнь: болеет жена, ушла из дому дочь… Всякий раз, когда его круговая тревожная мысль подходила к этому месту, он открывал свой портфель и делал большой глоток из фляги, обтянутой брезентом. Это была автоматическая реакция, образовавшаяся в конце сороковых, когда вызов в министерство или на собрание в Академию обещал неприятности… Гидроксильная группа (—OH) около насыщенного атома углерода, голубушка, привычным образом защищала его от неприятностей внешних и внутренних…
Вечером, когда поезд причалил к Московскому вокзалу, фляга была пустехонька, сердце снова тарахтело с удвоенной скоростью, однако на душе полегчало, потому что за время пути, наблюдая боковым зрением юную парочку, которая все норовила коснуться друг друга плечом, локтем, коленом, в голове у него все сообразилось само собой: единственным правдоподобным объяснением невозможного со всех разумных позиций Таниного поведения был новый роман. Он вспомнил один трагический случай подобного рода, году в сорок шестом или седьмом женщина, помещенная к самом конце беременности на сохранение, Галина Кроль ее звали, красавица, полковничья жена, влюбилась в ассистента кафедры Володю Сапожникова, и произошло это буквально за несколько дней до родов. Роман был столь бурным, что к моменту выписки Галина с ребенком отказалась возвращаться к мужу и переехала к Володе. Ее муж выследил разлучника и разрядил в него пистолет. Бедная женщина осталась и без мужа, и без любовника: один был убит, второго посадили… А лет пять спустя она снова пришла к нему. Когда уже был центр по изучению бесплодия… Галина вышла снова замуж, поменяла фамилию и года три лечилась, прежде чем снова забеременела. И рожать пришла к Павлу Алексеевичу. Со вторым ребенком роды были тяжелые, ягодичное предлежание… Зачем-то память держит сотни и сотни случаев… Так Павел Алексеевич готовил себя к встрече с дочерью и утешал себя тем, что Виталик вряд ли станет кого-нибудь преследовать…
От вокзала Павел Алексеевич взял такси и через двадцать минут был в роддоме. Заведующая отделением ждала его: не каждый день академики посещали рядовой роддом. Он вымыл руки и надел халат. Его повели в общую палату, где на второй койке от двери лежала худая, с кругами вокруг глаз и распухшими губами дорогая девочка, похожая на подростка, и даже, может быть, на мальчика-подростка… Он не сразу узнал ее, а она, увидев отца, тихо ойкнула и вылетела из койки прямо к нему на шею.
Они вцепились друг в друга — никакого места для обиды не оказалось.
— Папка, это гениально, что ты приехал… Какой ты все-таки… Вели, чтобы тебе девочку показали. Как там мама? Что Томка?
Он гладил стриженую головку, плечи, рука удивлялась ее худобе и пальцы наслаждались от прикосновения к острым лопаточкам…
— Малышка моя дорогая, глупая,— шептал он. Соседки по палате смотрели во все глаза — Таня была среди них особой птичкой: хотя она ничего про себя не рассказывала, но за эти сутки составилось общественное если не мнение, то подозрение, что девчонка безмужняя, шальная и что-то с ней не так… Теперь же оказалось, что особенность ее еще и в том, что отец ее кто-то знаменитый…
* * *
Потом Тане дали халат, и они вместе пошли в детскую палату. В крошечных кроватях, похожих на кукольные, лежали белые свертки размером чуть больше батона.
— Ищи, показывай,— шепотом сказал Павел Алексеевич.
Местная врачиха из наскоро образовавшейся свиты было ткнулась вперед, но он сделал предупреждающий знак: не надо.
Загадки большой не было, в ногах висели таблички с фамилиями матерей, но Павел Алексеевич вглядывался в каждое из крошечных лиц, желая узнать среди них родное.
— Вот,— указала Таня на младенца. У изножья была написана фиолетовыми буквами их фамилия… Девочка спала. На высокий лоб спадала темная челка, личико желтоватое, нос большой, рот маленький, крепко сжатый.— Красивая?— ревниво спросила Таня.
Павел Алексеевич вынул сверток из постели, сердце заколотило: наш ребенок… Потом подковырнул мизинцем угол пеленки, заправленный внутрь с задней стороны, и положил сверток на пеленальный стол. Девочка с чмоканьем открыла рот и пискнула. Павел Алексеевич выпростал ее из пеленок, сковырнул распашонку… расправил ножки, выровнял их, перевернул на животик тем ловким движением, которым женщины перекидывают блины на сковородке, сравнил складочки под еле намеченными ягодицами, прощупал тазобедренный сустав — он знал это конституционно-слабое место — и приподнял девочку за ноги… Провел пальцем по позвоночнику, ощупал затылок, темя, снова повернул ее на спину. Потом ощупал ее выпуклый живот, нажал пальцем возле перевязанного стебелька пуповины.
— Совсем свеженькая,— пробормотал.— Печень немного увеличена, желтушка новорожденных, не страшно. Ты не все еще забыла? Понимаешь, что там сейчас происходит? Ювенильный гемоглобин распадается…— положил три толстых пальца на грудь слева. Потом взял крошечную ручку, расправил кулачки и коснулся мягких, загнутых на концах, ногтей.
— Фонендоскоп,— бросил он в пространство, и тут же в руках его, как из воздуха, оказался металлический кружок с наушниками.
Слушал с минуту.
— Нормально. Мне показалось, немного ноготки голубоваты. Нет, сердце в порядке. Порока, во всяком случае, нет.
Девочка уцепилась за его палец, посмотрела на него молочными, как у котенка, глазами и шевельнула верхней губой. Таня смотрела на все эти манипуляции как завороженная: отец с младенцем в руках чем-то напомнил ей Сергея с саксофоном — та же нежность и дерзость в обращении, свобода движения и легкость прикосновения…
— Великолепный ребеночек. Я таких больше всего люблю — маленькая, сухая, хорошая мускулатура… Знаешь, она не в вашу породу. Она в Гольдберга. Отправлю ему в лагерь телеграмму, пусть радуется,— тихо шепнул Тане в ухо.— Поздравляю тебя, девочка… Через денек-другой соберемся и поедем домой.
Таня и не думала ехать в Москву, но в этот момент, то ли от родильной слабости, то ли от отцовской полнейшей уверенности и уместности здесь, возле новорожденной девочки, она легко согласилась:
— Поедем, но ненадолго. Я вообще-то в Питер переезжаю. У меня здесь,— она задумалась на минуту, как объяснить отцу, что именно у нее здесь,— у меня здесь все.
Павел Алексеевич кивнул понимающе:
— Я так и подумал.
глава 17
«Дорогой Сергей! С каким наслаждением пишет рука твое имя! Какое у тебя правильное, даже единственно возможное имя. А ведь мог быть Виталик или Гена… Здравствуй, Сергей! Я поздравляю тебя с собой, а себя — с тобой. Я живу во всем другом, чем вчера. У меня родилась девочка. Похоже, нас ужасно обманули, подсунули ее вместо мальчика. Но она очень красивая, все говорят, похожа на меня. Мне скоро понадобится мальчик, ты это имей в виду. Мальчик, похожий на тебя. То, что девочка не похожа на тебя, и не может быть похожа, делает ее для меня не очень интересным существом. То есть она мне нравится, мне сегодня ее принесли. Она трогательная и прелестная, но каким-то образом — тебе-то могу признаться — она особенно дорога мне как свидетель нашей с тобой любви, как свидетель твоих прикосновений. Даже тайная участница. Я думаю, она будет тебя ужасно любить, с таким оттенком, который будет для меня мучительным.
Я тебя ревную. Ко всей твоей прошлой жизни, ко всем вещам, которые ты трогаешь руками, особенно к инструменту, но также и к полотенцу, которым ты вытираешь лицо, к чашке, которую трогают твои пальцы. Ко всем женщинам, которых ты раньше ласкал.
С тех пор, как ты есть, мир ужасно изменился. Потому что раньше я смотрела на все с одной точки зрения, а теперь с двух, а как бы это было тебе? Целую тебя куда захочу. На этот раз в ямку под шеей и в шрам, который на левой. Маленькая девочка шлет тебе привет. Молока у меня никакого нет, но говорят, что еще может прийти. Принеси кефира и большое полотенце. Было больно, но быстро прошло.
Таня».
Сергей прочитал письмо, аккуратно сложил листок по сгибу и сунул во внутренний карман куртки. Он только что передал усатой приемщице в окошко букет чайных роз, кое-какие продукты и записку. Спросил, куда выходят окна Таниной палаты, и долго не мог сообразить, как их найти. Он уже с вечера знал, что Таня родила, пил по этому поводу всю ночь с друзьями, а теперь вдруг почувствовал, что ужасно хочет видеть Таню, и не из окна, а живьем. Он отошел от справочной, направился к служебному входу. Там сидела вахтерша:
— Ты куда?
— Я мастер по починке медоборудования,— сымпровизировал он,— вызвали во второе отделение синхрофазотрон починять. Где раздеваться-то?
Синхрофазотрон, почему-то попавший Сергею на язык, вахтершу вполне удовлетворил.