Василь-Василич и здесь, и там. Ездит на дрожках к церкви, где
Ганька-маляр висит - ладит крестовый щит. Пойду к Плащанице и увижу. На
дворе заливают стаканчики. Из амбара носят в больших корзинах шкалики,
плошки, лампионы, шары, кубастики - всех цветов. У лужи горит костер, варят
в котле заливку. Василь-Василич мешает палкой, кладет огарки и комья сала,
которого "мышь не ест". Стаканчики стоят на досках, в гнездышках, рядками, и
похожи на разноцветных птичек. Шары и лампионы висят на проволках. Главная
заливка идет в Кремле, где отец с народом. А здесь - пустяки, стаканчиков
тысячка, не больше. Я тоже помогаю, - огарки ношу из ящика, кладу фитили на
плошки. И до чего красиво! На новых досках, рядочками, пунцовые, зеленые,
голубые, золотые, белые с молочком... Покачиваясь, звенят друг в дружку
большие стеклянные шары, и солнце пускает зайчики, плющится на бочках, на
луже.
Ударяют печально, к Плащанице. Путается во мне и грусть, и радость:
Спаситель сейчас умрет... и веселые стаканчики, и миндаль в кармашке, и яйца
красить... и запахи ванили и ветчины, которую нынче запекли, и грустная
молитва, которую напевает Горкин, - "Иуда нечести-и-вый... си-рибром
помрачи-и-ися..." Он в новом казакинчике, помазал сапоги дегтем, идет в
цер-ковь.
Перед Казанской толпа, на купол смотрят. У креста. качается на веревке
черненькое, как галка. Это Ганька, отчаянный. Толкнется ногой - и стукнется.
Дух захватывает смотреть. Слышу: картуз швырнул! Мушкой летит картуз и
шлепает через улицу в аптеку. Василь-Василич кричит:
- Эй, не дури... ты! Стаканчики примай!..
- Давай-ай!.. - орет, Ганька, выделывая ногами штуки.
Даже и квартальный смотрит. Подкатывает отец на дрожках.
- Поживей, ребята! В Кремле нехватка... - торопит он и быстро
взбирается на кровлю.
Лестница составная, зыбкая. Лезет и Василь-Василич. Он тяжелей отца, и
лестница прогибается дугою. Поднимают корзины на веревках. Отец бегает по
карнизу, указывает, где ставить кресты на крыльях. Ганька бросает конец
веревки, кричит - давай! Ему подвязывают кубастики в плетушке, и он
подтягивает к кресту. Сидя в петле перед крестом, он уставляет кубастики.
Поблескивает стеклом. Теперь самое трудное: прогнать зажигательную нитку.
Спорят: не сделать одной рукой, держаться надо! Ганька привязывает себя к
кресту. У меня кружится голова, мне тошно...
- Готовааа!.. Принимай нитку-у..!
Сверкнул от креста комочек. Говорят - видно нитку по куполу! Ганька
скользит из петли, ползет по "яблоку" под крестом, ныряет в дырку на куполе.
Покачивается пустая петля. Ганька уже на крыше, отец хлопает его по плечу.
Ганька вытирает лицо рубахой и быстро спускается на землю. Его окружают, и
он показывает бумажку:
- Как трешницы-то охватывают!
Глядит на петлю, которая все качается.
- Это отсюда страшно, а там - как в креслах!
Он очень бледный, идет, пошатываясь.
В церкви выносят Плащаницу. Мне грустно: Спаситель умер. Но уже бьется
радость: воскреснет, завтра! Золотой гроб, святой. Смерть - это только так:
все воскреснут. Я сегодня читал в Евангелии, что гробы отверзлись и многие
телеса усопших святых воскресли. И мне хочется стать святым, - навертываются
даже слезы. Горкин ведет прикладываться. Плащаница увита розами. Под кисеей,
с золотыми херувимами, лежит Спаситель, зеленовато-бледный, с пронзенными
руками. Пахнет священно розами.
С притаившейся радостью, которая смешалась с грустью, я выхожу из
церкви. По ограде навешены кресты и звезды, блестят стаканчики. Отец и
Василь-Василич укатили на дрожках в Кремль, прихватили с собой и Ганьку.
Горкин говорит мне, что там лиминация ответственная, будет глядеть сам
генерал-и-губернатор Долгоруков. А Ганьку "на отчаянное дело взяли".
У нас пахнет мастикой, пасхой и ветчиной. Полы натерты, но ковров еще
не постелили. Мне дают красить яйца.
Ночь. Смотрю на образ, и все во мне связывается с Христом: иллюминация,
свечки, вертящиеся яички, молитвы, Ганька, старичок Горкин, который,
пожалуй, умрет скоро... Но он воскреснет! И я когда-то умру, и все. И потом
встретимся все... и Васька, который умер зимой от скарлатины, и сапожник
Зола, певший с мальчишками про волхвов, - все мы встретимся там. И Горкин
будет вырезывать винограды на пасочках, но какой-то другой, светлый, как
беленькие души, которые я видел в поминаньи. Стоит Плащаница в Церкви, одна,
горят лампады. Он теперь сошел в ад и всех выводит из огненной геенны. И это
для Него Ганька полез на крест, и отец в Кремле лазит на колокольню, и
Василь-Василич, и все наши ребята, - все для Него это! Барки брошены на
реке, на якорях, там только по сторожу осталось. И плоты вчера подошли.
Скучно им на темной реке, одним. Но и с ними Христос, везде... Кружатся в
окне у Егорова яички. Я вижу жирного червячка с черной головкой с
бусинками-глазами, с язычком из алого суконца... дрожит в яичке. Большое
сахарное яйцо я вижу - и в нем Христос.
Великая Суббота, вечер. В доме тихо, все прилегли перед заутреней. Я
пробираюсь в зал - посмотреть, что на улице. Народу мало, несут пасхи и
куличи в картонках. В зале обои розовые - от солнца, оно заходит. В комнатах
- пунцовые лампадки, пасхальные: в Рождество были голубые?.. Постлали
пасхальный ковер в гостиной, с пунцовыми букетами. Сняли серые чехлы с
бордовых кресел. На образах веночки из розочек. В зале и в коридорах - новые
красные "дорожки". В столовой на окошках - крашеные яйца в корзинах,
пунцовые: завтра отец будет христосоваться с народом. В передней - зеленые
четверти с вином: подносить. На пуховых подушках, в столовой на диване, -
чтобы не провалились! - лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой,
- остывают. Пахнет от них сладким теплом душистым.
Тихо на улице. Со двора поехала мохнатая телега, - повезли в церковь
можжевельник. Совсем темно. Вспугивает меня нежданный шепот:
- Ты чего это не спишь, бродишь?..
Это отец. Он только что вернулся.
Я не знаю, что мне сказать: нравится мне ходить в тишине по комнатам и
смотреть, и слушать, - другое все! - такое необыкновенное, святое.
Отец надевает летний пиджак и начинает оправлять лампадки. Это он
всегда сам: другие не так умеют. Он ходит с ними по комнатам и напевает
вполголоса: "Воскресение Твое Христе Спасе... Ангели поют на небеси..." И я
хожу с ним. На душе у меня радостное и тихое, и хочется отчего-то плакать.
Смотрю на него, как становится он на стул, к иконе, и почему-то приходит в
мысли: неужели и он умрет!.. Он ставит рядком лампадки на жестяном подносе и
зажигает, напевая священное. Их очень много, и все, кроме одной, пунцовые.
Малиновые огоньки спят - не шелохнутся. И только одна, из детской, -
розовая, с белыми глазками, - ситцевая будто. Ну, до чего красиво! Смотрю на
сонные огоньки и думаю: а это святая иллюминация, Боженькина. Я прижимаюсь к
отцу, к ноге. Он теребит меня за щеку. От его пальцев пахнет душистым,
афонским, маслом. - А шел бы ты, братец, спать?
От сдерживаемой ли радости, от усталости этих дней, или от
подобравшейся с чего-то грусти, - я начинаю плакать, прижимаюсь к нему,
что-то хочу сказать, не знаю...
Он подымает меня к самому потолку, где сидит в клетке скворушка,
смеется зубами из-под усов.
- А ну, пойдем-ка, штучку тебе одну...
Он несет в кабинет пунцовую лампадку, ставит к иконе Спаса, смотрит,
как ровно теплится, и как хорошо стало в кабинете. Потом достает из стола...
золотое яичко на цепочке!
- Возьмешь к заутрени, только не потеряй. А ну, открой-ка...
Я с трудом открываю ноготочком. Хруп, - пунцовое там и золотое. В
серединке сияет золотой, тяжелый; в боковых кармашках - новенькие
серебряные. Чудесный кошелечек! Я целую ласковую руку, пахнущую деревянным
маслом. Он берет меня на колени, гладит...
- И устал же я, братец... а все дела. Сосни-ка, лучше, поди, и я
подремлю немножко.
О, незабвенный вечер, гаснущий свет за окнами... И теперь еще слышу
медленные шаги, с лампадкой, поющий в раздумьи голос -
Ангели поют на не-бе-си-и...
Таинственный свет, святой. В зале лампадка только. На большом подносе -
на нем я могу улечься - темнеют куличи, белеют пасхи. Розы на куличах и
красные яйца кажутся черными. Входят на носках двое, высокие молодцы в
поддевках, и бережно выносят обвязанный скатертью поднос. Им говорят
тревожно: "Ради Бога, не опрокиньте как!" Они отвечают успокоительно: "Упаси
Бог, поберегемся". Понесли святить в церковь.
Идем в молчаньи по тихой улице, в темноте. Звезды, теплая ночь,
навозцем пахнет. Слышны шаги в темноте, белеют узелочки.
В ограде парусинная палатка, с приступочками. Пасхи и куличи, в цветах,
- утыканы изюмом. Редкие свечечки. Пахнет можжевельником священно. Горкин
берет меня за руку.
- Папашенька наказал с тобой быть, лиминацию показать. А сам с
Василичем в Кремле, после и к нам приедет. А здесь командую я с тобой.
Он ведет меня в церковь, где еще темновато, прикладывает к малой
Плащанице на столике: большую, на Гробе, унесли. Образа в розанах. На
мерцающих в полутьме паникадилах висят зажигательные нитки. В ногах возится
можжевельник. Священник уносит Плащаницу на голове.
Горкин в новой поддевке, на шее у него розовый платочек, под бородкой.
Свечка у него красная, обвита золотцем.
- Крестный ход сейчас, пойдем распоряжаться. Едва пробираемся в народе.
Пасочная палатка - золотая от огоньков, розовое там, снежное. Горкин
наказывает нашим:
- Жди моего голосу! Как показался ход, скричу - вали! - запущай враз
ракетки! Ты, Степа... Аким, Гриша... Нитку я подожгу, давай мне зажигальник!
Четвертая - с колокольни. Митя, тама ты?!.
- Здесь, Михал Панкратыч, не сумлевайтесь!
- Фотогену на бочки налили?