- Забрали меня силом на дилижан, по-гнал нас Антошка... А они меня
поперек держут, распорядиться не дозволяют. Лети-им с гор...не дай Бог...
вижу, пропадать нам... Кричу - Антоша, пятками режь, задерживай! Стал
сдерживать пятками, резать... да с ручки сорвался, под дилижан, а дилижан
три раза перевернулся на всем лету, меня в это место... с кулак нажгло-с...
А там, дураки, без моего глазу... другой дилижан выпустили с пьяными.
Петрушка Глухой повел... ну, тоже маленько для проводов масленой не вовсе
тверезый...В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег,
в днище наше ударили, пробили, а народ только пораскидало... А там третий
гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу
зацепило, сапог валеный, спасибо, уберег от полома. А то бы нас всех
побило... лежали мы на льду, на самом на ходу... Ну, писарь квартальный стал
пужать, протокол писать, а ему квартальный воспретил, смертоубийства не
было! Ну, я писаря повел в листоран, а газетчик тут грозился пропечатать
фамилию вашу...и ему солянки велел подать... и выпили-с! Для хозяйского
антиресу-с. А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под
Великий Пост, чтобы было тихо и благородно... все веселения, чтобы для
тишины.
- Антошка с Глухим как, лежат?
- Уж в бане парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого
хрену под затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, без памяти оба
вчерась лежали, от... сотрясения-с! А я все уладил, поехал домой, да...
голову мне поранило о дилижан, память пропала...один мешочек мелочи и
забыл-с... да свой ведь извозчик-то, сорок лет ваше семейство знает!
- Ступай... - упавшим голосом говорит отец. - Для такого дня
расстроил... Говей тут с вами!.. Постой... Нарядов сегодня нет, прикажешь
снег от сараев принять... двадцать возов льда после обеда пригнать с
Москва-реки, по особому наряду, дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера
прощенье просил, а ни слова не доложил про скандал! Ступай с глаз долой.
Василь-Василич видит меня, смотрит сонно и показывает руками, словно
хочет сказать: "ну, ни за что!" Мне его жалко и стыдно за отца: в такой-то
великий день, грех!
Я долго стою и не решаюсь - войти? Скриплю дверью. Отец, в сером
халате, скучный, - я вижу его нахмуренные брови, - считает, деньги. Считает
быстро и ставит столбиками. Весь стол в серебре и меди. И окна в столбиках.
Постукивают счеты, почокивают медяки и- звонко - серебро.
- Тебе чего? - спрашивает он строго. - Не мешай. Возьми молитвенник,
почитай. Ах, мошенники... Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!
Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку.
В мастерской лежат на стружках, у самой печки, Петр Глухой и Антон
Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, -"от угара".
Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют полушубки и армяки. У окошка
читает Горкин Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок. По складам
читает. Слушают молча и не курят: запрещено на весь пост, от Горкина; могут
идти на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать, наминает в огромных
чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет редькой и капустой. Полупудовые ковриги
дымящегося хлеба лежат горой. Стоят ведерки с квасом и с огурцами. Черные
часики стучат скучно. Горкин читает-плачет:
- ..и вси... свя-тии... ангелы с Ним.
Поднимается шершавая голова Антона, глядит на меня мутными глазами,
глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напевному чтению святых
слов... - и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:
- Ох, кваску бы... огурчика бы...
А Горкин, качая пальцем, читает уже строго:
"Идите от Меня... в огонь вечный... уготованный диаволу и аггелам
его!.."
А часики, в тишине, - чи-чи-чи...
Я тихо сижу и слушаю.
После унылого обеда, в общем молчании, отец все еще расстроен, - я
тоскливо хожу во дворе и ковыряю снег. На грибной рынок поедем только
завтра, а к ефимонам рано. Василь-Василич тоже уныло ходит, расстроенный.
Поковыряет снег, постоит. Говорят, и обедать не садился. Дрова поколет,
сосульки метелкой посбивает... А то стоит и ломает ногти. Мне его очень
жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее чего-то и отдает - ни
слова.
- А за что изругали! - уныло говорит он мне, смотря на крыши. - Расчет,
говорят, бери... за тридцать-то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у
дедушки... с мальчишек... Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших
денег, а я вот... расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не
стану. Ну, пусть им Господь простит...
У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой-то день!
Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь-Василича.
- Василь-Василич! - слышу я крик отца и вижу, как отец, в пиджаке и
шапке, быстро идет к сараю, где мы беседуем. - Так как же это, по билетным
книжкам выходит выручки к тысяче, а денег на триста рублей больше? Что за
чудеса?..
- Какие есть - все ваши, а чудесов тут нет, - говорит в сторону, и
строго, Василь-Василич. - Мне ваши деньги... у меня еще крест на шее!
- А ты не серчай, чучело... Ты меня знаешь. Мало ли у человека
неприятностей.
- А так, что вчера ломились на горы, масленая... и задорные, не желают
ждать... швыряли деньгами в кассыю, а билета не хотят... не воры мы,
говорят! Ну, сбирали кто где. Я изо всех сумок повытряс. Ребята наши
надежные... ну, пятерку пропили, может... только и всего. А я... я вашего
добра... Вот у меня, вот вашего всего!.. - уже кричит Василь-Василич и враз
вывертывает карманы куртки.
Из одного кармана вылетает на снег надкусанный кусок черного хлеба, а
из другого огрызок соленого огурца. Должно быть, не ожидал этого и сам
Василь-Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать
снег. Я смотрю на отца. Лицо его как-то осветилось, глаза блеснули. Он
быстро идет к Василь-Василичу, берет его за плечи и трясет сильно, очень
сильно. А Василь-Василич, выпустив лопату, стоит спиной и молчит. Так и
кончилось. Не сказали они ни слова. Отец быстро уходит. А Василь-Василич,
помаргивая, кричит, как всегда, лихо:
- Нечего проклажаться! Эй, робята... забирай лопаты, снег убирать...
лед подвалят - некуда складывать!
Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с
Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел и
медленно, очень довольный чем-то, дожевывал огурец и хлеб.
- Постишься, Вася? - посмеиваясь, говорит Горкин. - Ну-ка покажи себя,
лопаточкой-то... блинки-то повытрясем.
Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят
лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой.
Начинают печально благовестить - помни... по-мни... - к ефимонам.
- Пойдем-ка в церкву, Васильевские у нас сегодня поют, - говорит мне
Горкин.
Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело
кличет:
- Василь-Василич... зайди-ка на минутку, братец.
Когда мы уходим со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит
взволнованно, - дрожит у него голос:
- Так и поступай, с папашеньки пример бери... не обижай никогда людей.
А особливо, когда о душе надо... пещи. Василь-Василичу четвертной билет
выдал для говенья... мне тоже четвертной, ни за что... десятникам по
пятишне, а робятам по полтиннику, за снег. Так вот и обходись с людьми. Наши
робята хо-рошие, они це-нют...
Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест... Как это
давно было! Теплый, словно весенний, ветерок... - я и теперь его слышу в
сердце.
ЕФИМОНЫ
Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за
старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает
ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко
страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все
тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь
совсем святой-старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из
плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и
святой Иосиф. Это самое святое дело.
- Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния?
- Стоять надо,- говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. -
Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы.
Их-фимоны... А у нас называют - ефимоны, а Марьюшка-кухарка говорит
даже "филимоны", совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно
так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
- Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны... Их-фимоны! Господне
слово от древних век. Стояние - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой и
шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю
кланяйся. Потому, их-фимоны!..
Таинственные слова, священные. Что-то в них... Бог будто? Нравится мне
и "яко кадило пред Тобою", и "непщевати вины о гресех", - это я выучил в
молитвах. И еще - "жертва вечерняя", будто мы ужинаем в церкви, и с нами
Бог. И еще - радостные слова: "чаю Воскресения мертвых"! Недавно я думал,
что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот
глупый! И еще нравится новое слово "целому-дрие", - будто звон слышится?
Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
Их-фимоны, стояние.. как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не
мы, а души. Там - прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и
день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и
удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье
в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно
от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник
Зола, певший стишок про Ирода,-много-много. И все мы туда приставимся, даже