ты, Пискун, пропащая твоя головушка". Глаза у Пискуна всегда плачут, руки
ходят, будто нащупывают, и за обедом ему наводят вилку на кусочек.
Под образом с голубенькой лампадкой сидит знаменитый человек Махоров,
выставив ногу-деревяшку, похожую на толстую бутылку или кеглю. На нем
зеленоватый мундир с золотыми галунами, по всей груди золотые и серебряные
крестики и медали. Высоким седым хохлом он мне напоминает нашего
Царя-Освободителя. Он недавно был на войне добровольцем и принес нам саблю,
фески и туфельки, которые пахнут туркой. Сидит он строгий и все покручивает
усы. На щеке у него беловатый шрам - "поцеловала пулька под Севастополем".
Все его очень уважают, и я тоже, словно икона он. Отец говорит, что у него
на груди "иконостас, только бы свечки ставить". С ним Полугариха, банщица,
знаменитая: ходила пешком в старый Ерусалим. Она очень уж некрасивая, в
бородавках, и пахнет от нее пробками; и еще кривая: "выхлестнули за веру
турки". - "Вот когда страху-то навидалась! - рассказывает она. - Мы-то
плачем, у Гроба Господня, а они с мечами.. да с бечами... - хлесть-хлесть! И
выстегнули. И батюшка-патриарх с нами, в голос кричит, а они -
хлесть-хлесть! Ждут демоны, - не сойдет огонь с неба, - всем нам голову
долой! Как пал огонь с небес, так все лампадки-свечечки и загорелись. Как мы
вскричим - "правильная наша вера!" - а они так зубами и заскрипели. А ничего
не могут, такой закон".
Рядом с ней простоволосая Пашенька-преблаженная, вся в черном,
худенькая и юркая. Была богатая, да сгорели у ней малютки-детки, и стала она
блаженненькой. Сидит и шепчет. А то и вскрикнет: "соли посолоней, в гробу
будешь веселей!!" Так все и испугаются. У нас боятся, как бы она чего не
насказала. Сказала на именинах у Кашиных, на Александра Невского, 23 ноября:
- "долги ночи - коротки дни", а Вася ихний и помер через неделю в Крыму,
чахоткой! Очень высокого роста был - "долгий". Вот и вышли "коротки дни".
Еще - курчавый и желтозубый, Цыган, в поддевке и с длинной серебряной
цепочкой с полтинничками и с бу-бенцами. Пашенька дует на него и все говорит
- цыц! Он показывает ей серебряный крест на шее и все кланяется, - боится и
он, должно быть. Трифоныч, скорняк Василь-Василич, который говорит так,
словно читает книжку. Потом, во весь сундук, певчий Ломшаков. Он тяжело
сопит и дремлет, лицо у него огромное и желтое - от водянки. Еще, разные. Но
после солдата интересней всего - Подбитый Барин. Он стоит у окна, глядит на
сугробы и все насвистывает. Кажется, будто он один в комнате. А то поглядит
на нас и сделает так губами, словно у него болит зуб. Горкин сегодня - как
будто гость: на нем серенький пиджачок отца, брюки навыпуск, а на шее
голубенький платочек. А то всегда в поддевке.
Входит отец, нарядный, пахнет от него духами. На пальце бриллиантовое
кольцо. Совсем молодой, веселый. Все поднимаются.
- С праздником Рождества Христова, милые гости, - говорит он
приветливо, - прошу откушать, будьте, как дома.
Все гудят: "с Праздничком! дай вам Господь здоровьица!"
Отец подходит к лежанке, на которой стоят закуски, и наливает рюмку
икемчика. Василь-Василич наливает из графинов. Барин быстро трет руки,
словно трещит лучиной, вертит меня за плечи и спрашивает, сколько мне лет.
- Ну, а семью семь? Врешь, не тридцать семь, а... сорок семь! Гм...
Отец чокается со всеми, отпивает и извиняется, что едет на обед к
городскому голове, а за себя оставляет Горкина и Василь-Василича. Барин
выхватывает откуда-то из-под воротничка конвертик и просит принять
"торжественный стих на Рождество":
С Рождеством вас поздравляю
И счастливым быть желаю,
Не придумаю, не знаю, -
Чем вас подарить?..
Нет подарка дорогого,
Нет алмаза золотого,
Подарю я вам.. два слова!
Ни-когда!
На-всегда!
- Тут шарада и каламбур! - вскрикивает он радостно: - печаль -
ни-когда, а радость - на-всегда!
Всем очень нравится, - как он ловко! Отец благодарит, жмет руку барину
и уходит. Василь-Василич сдерживает:
- Господин Энтальцев, не спеши... еще велик день!
Энтальцев, с селедкой в усах, подкидывает меня под потолок и шепчет
мокрыми усами в ухо: "мальчик милый, будь счастливый... за твое здоровье, а
там хоть... в стойло коровье!" Дает мне попробовать из рюмки, и все смеются,
как я начинаю кашлять и морщиться.
Его сажают рядом с солдатом и Полугарихой, на почетном месте. Горкин
садится возле Пискуна и водит его рукой. Едят горячую солонину с огурцами,
свинину со сметанным хреном, лапшу с гусиными потрохами и рассольник,
жареного гуся с мочеными яблоками, поросенка с кашей, драчену на черных
сковородах и блинчики с клюквенным вареньем. Все наелись, только певчий
грызет поросячью голову и просит, нет ли еще пирогов с капустой. Ему дают, и
Василь-Василич просит - "Сеня, прогреми 'дому сему', утешь!". Певчий
проглатывает пирог, сопит тяжело и велит открыть форточку, - "а то не
вместит". И так гремит и рычит, что делается страшно. Потом валится на
сундук, и ему мочат голову. Все согласны, что если бы не болезнь, перешиб бы
и самого Примагентова! Барин целует его в "сахарные уста" и обнимает. Двое
молодцов вносят громадный самовар и ставят на лежанку. Пискун неожиданно
выходит на середину комнаты и раскланивается, прижимая руку к груди.
Закидывает безухую голову свою и поет в потолок так тонко-нежно - "Близко
города Славянска... наверху крутой горы"... Все в восторге и удивляются:
"откуда и голос взялся! водочка-то что делает!"... Потом они с барином поют
удивительную песню -
Вот барка с хлебом пребольшая,
Кули и голуби на ней,
И рыба-ков... бо... льшая... ста-ая...
Уныло удит пескарей.
Горкин поднимает руки и кричит - "самое наше, волжское!". И Цыган
пустился: стал гейкать и так высвистывать, что Пашенька убежала, крестя нас
всех. Тут уж и гармонист проснулся. Это красивый паренек в малиновой рубахе,
с позументом. Горкин мне шепчет: "помрет скоро, последний градус в
чахотке... слушай, как играет!" Все затихают. И уж играл Петька-гармонист!
Играл "Лучинушку"... Я вижу, как и сам он плачет, и Горкин плачет, теребя
меня, и все уговаривая - "ты слушай, слушай... ростовское наше!..." И барин
плачет, и Пискун, и солдат. Скорняк, когда кончилось, говорит, что нет ни у
кого такой песни, у нас только. Он берет меня на колени, гладит по голове и
старается выучить, как петь: "лу-учи-и-и-нушка...", - и я вижу, как из его
голубоватых старческих уже глаз выкатываются круглые, светлые слезинкн. И
солдат меня гладит, притягивает к себе, и его кресты натирают мне щеку. Мне
так хорошо с ними, необыкновенно. Но почему они плачут, о чем плачут?
Хочется и мне плакать. Праздник, а они плачут! Потом барин начинает махать
рукой и затягивает "Вниз по матушке по Волге". Поют хором, все, и
Василь-Василич, и Горкин. А окна уже синеют, и виден месяц. Кормилка Настя
приходит после обеда, измерзшая, и Горкин дает ей всего на одной тарелке.
Она целует меня, прижимает к холодной груди и тоже почему-то плачет. Оттого,
что у ней сын мошенник? Она сует мне мерзлый апельсинчик, шоколадку в
бумажке - высокая на ней башенка с орлом. И все вздыхает:
- Выкормышек мой, растешь...
От ее слов у меня перехватывает дыханье, и по привычке, я прячу голову
в ее колени, в холодную ее кофту, в стеклярусе.
Глубокий вечер. Я сижу в мастерской, пустой и гулкой. Железная печка
полыхает, пыхает по стенам. Поблескивают на них пилы. Топят щепой и
стружкой. Мы - скорняк, Горкин, Василь-Василич и я - сидим на чурбачках,
кружочком, перед печкой. Солдат храпит в уголке на стружках. С ним и Пискун
улегся: не пустили его, а то замерзнет. Барин не захотел остаться, увязался
с Цыганом - куда-то покатили. А мороз за двадцать градусов: долго ли ему
замерзнуть!
Скорняк рассказывает про Глафиру, про воротник. Я знаю. Он рассказывал
еще летом, когда мы бегали смотреть пожар на Житной. Там он жил когда-то,
совсем молодым еще. Он любит рассказывать про это, как три года воровал
хозяйские обрезки и сшивал лисий воротник, украдкой, на чердаке, чтобы
подарить Глафире, а она вышла замуж за другого. Вот, теперь он старый, похож
на вылезшую половую щетку, а все помнит. Так Горкин и говорит ему:
- Волосы повылазили, а ты все про свой воротник! Ну-ну, рассказывай.
Хорошо умеешь рассказывать.
Просит и Василь-Василич, посовелый. Покачивается и все икает.
- ...и вот, вошла она, Глафира... розовая, как купидом. И я к ней пал!
К ногам красавицы. И подал ей лисий воротник! Так вся и покраснела, а потом
стала белая, как мел. И говорит: "ах, зачем вы... так израсходовались!"
И пал я к ее ногам, как к божеству. И вот, она облила меня слезьми... и
говорит как из-за могилы: "ах, возьмите немедленно вашу прекрасную лисичку,
ибо я, к великому моему сожалению, обретаюсь с другим человеком, увы!" А
жила она с буфетчиком. - "Но неужто, говорит, вы и самделе могли вообразить,
будто я из вашего драгоценного подарка могу преступить?! Как, говорит, вам
не совестно! Как, говорит, вам не стыдно при благородной душе вашей!.."
И скорняк сильно покачивается. Василь-Василич говорит:
- Значит, опоздал. Судьба. Ну, прожил уж со своей старухой, чего теперь
жалеть! Так и не взяла воротника-то?
- Взяла. И приходит тут буфетчик, и они стали меня поить сельтерской, а
то я очень страдал.
- Сельтерской... на что лучше! - говорит Василь-Василич.
- ...и вот выхожу я из покоев на снег... а костры в саду горели, потому
что был большой съезд у господ Кошкиных, по случаю именин дочери их,
красавицы Варвары. И вот, молодой лакей подходит ко мне и кладет мне на
плечо руку. - "Вы страдаете от любви к прекрасной, но гордой красавице