куличики архиереев - митры. Долго выходят из-под Кремля священники, светлой
лентой, и голубые певчие. Валит за ними по сугробам великая черная толпа,
поют молитвы, гудят из Кремля колокола. Не видно, что у ердани, только
доносит пение да выкрик протодиакона. Говорят - "погружают крест!". Слышу
знакомое - "Во Иорда-а-не... крещающуся Тебе, Господи-и..." - и вдруг,
грохает из пушки. Отец кричит - "пушки, гляди, палят!" - и указывает на
башню. Прыгают из зубцов черные клубы дыма, и из них молнии... и - ба-бах!..
И радостно, и страшно. Крестный ход уходит назад под стены. Стреляют долго.
Отец подводит меня к избушке, из которой идет дымок: это теплушка наша,
совсем около ердани. И я вижу такое странное... бегут голые по соломке!
Узнаю Горкина, с простынькой, Федю-бараночника, потом Павел Ермолаич,
огородник, хромой старичок какой-то, и еще незнакомые... Отец тащит меня к
ердани. Горкин, худой и желтый, как мученик, ребрышки все видать, прыгает со
ступеньки в прорубь, выскакивает и окунается, и опять... а за ним еще, с
уханьем. Антон Кудрявый подбегает с лоскутным одеялом, другие плотники тащат
Горкина из воды, Антон накрывает одеялом и рысью несет в теплушку, как
куколку. "Окрестился, - весело говорит отец. - Трите его суконкой, да
покрепче! - кричит он в окошечко теплушки. - Идем на портомойню скорей,
Косой там наш дурака валяет".
Портомойня недалеко. Это плоты во льду, лед между ними вырублен, и
стоит на плотах теплушка. Говорят - Ледовик приехал, разоблачается. Мы
входим в дверку. Дымит печурка. Отец здоровается с толстым человеком, у
которого во рту сигара. За рогожкой раздевается Василь-Василич. Толстый и
есть самый Ледовик Карлыч, немец. Лицо у него нестрашное, борода рыжая, как
и у нашего Косого. Пашка несет столик со счетами на плоты. Косой кряхтит
что-то за рогожкой, - может быть, исхитряется? Ледовик спрашивает -
"котофф?" Косой, говорит - "готов-с", вылезает из-под рогожи и прикрывается.
И он толстый, как Ледовик, только живот потоньше, и тоже, как Ледовик,
блестит. Ледовик тычет его в живот и говорит удивленно-строго: "а-а... ти
та-кой?!" А Василь-Василич ему смеется: "такой же, Ледовик Карлыч, как и
вы-с!" И Ледовик смеется и говорит: "лядно, карашо". Тут подходит к отцу
высокий, худой мужик в рваном полушубке и говорит: "дозвольте потягаться,
как я солдат... на Балканах вымерз, это мне за привычку... без места хожу,
может, чего добуду?" Отец говорит - валяй. Солдат вмиг раздевается, и все
трое выходят на плоты. Пашка сидит за столиком, один палец вылез из варежки,
лежит на счетах. Конторщик немца стоит с часами. Отец кричит - "раз, два,
три... вали!" Прыгают трое враз.
Я слышу, как Василь-Василич перекрестился - крикнул - "Господи,
благослови!". Пашка начал пощелкивать на счетах - раз, два, три... На черной
дымящейся воде плавают головы, смотрят на нас и крякают. Неглубоко, по
шейку. Косой отдувается, кряхтит: "ф-ух, ха-ра-шо... песочек..." Ледовик
тоже говорит - "ф-о-шень карашо... сфешо". А солдат барахтается, хрипит:
"больно тепла вода, пустите маненько похолодней!" Все смеются. Отец
подбадривает - "держись, Василья, не удавай!". А Косой весело - "в пу...
пуху сижу!". Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, народ на плоты
ломится, будочник прибежал, все ахают, понукают - "ну-ка, кто кого?". Пашка
отщелкивает - "сорок одна, сорок две..." А они крякают и надувают щеки. У
Косого волосы уж стеклянные, торчками. Слышится - ффу-у... у-ффу-у... "Что,
Вася, - спрашивает отец, - вылезай лучше от греха, губы уж прыгают?" -
"Будь-п-кой-ны-с, - хрипит Косой, - жгет даже, чисто на по... полке па...
ппарюсь..." А глаз выпучен на меня, и страшный. Солдат барахтается, будто
полощет там, дрожит синими губами, сипит - "го... готовьте... деньги...
ффу... немец-то по... синел...". А Пашка выщелкивает - "сто пятнадцать, сто
шишнадцать..." Кричат - "немец посинел!". А немец руку высунул и хрипит:
"таскайте... тофольно ко-коледно..." Его выхватывают и тащат. Спина у него
синяя, в полосках. А Пашка себе почокивает - сто шишдесят одна... На ста
пятидесяти семи вытащили Ледовика, а солдат с Косым крякают. Отец уж топает
и кричит: "сукин ты кот, говорю тебе, вылезай!.." - "Не-эт... до-дорвался...
досижу до сорока костяшек..." Выволокли солдата, синего, потащили тереть
мочалками. Пашка кричит - "сто девяносто восемь...". Тут уж выхватили и
Василь-Василича. А он отпихнулся и крякает - "не махонький, сам могу...". И
полез на карачках в дверку.
Крещенский вечер. Наши уехали в театры. Отец ведет меня к Горкину, а
сам торопится на горы - поглядеть, как там Василь-Василич. Горкин напился
малинки и лежит укутанный, под шубой. Я читаю ему Евангелие, как крестился
Господь во Иордане. Прочитал - он и говорит:
- Хорошо мне, косатик... будто и я со Христом крестился, все жилки
разымаются. Выростешь, тоже в ердани окунайся.
Я обещаю окунаться. Спрашиваю, как Василь-Василич исхитрился, что-то
про гусиное сало говорили.
- Да вот, у лакея немцева вызнал, что свиным салом тот натирается, и
надумал: натрусь гусиным! А гусиным уши натри - нипочем не отморозишь.
Бурней свиного и оказалось. А солдат телом вытерпел, папашенька его в
сторожа взял и пятеркой наградил. А Вася водочкой своей отогрелся. Господь
простит... в Зоологическом саду на горах за выручкой стоит. А Ледовика чуть
жива повезли. Хитрость-то на него же и оборотилась.
Приходит скорняк и читает нам, как мучили святого Пантелеймона. Только
начал, а тут Василь-Василича и приносят. Начудил на горах, два дилижанса с
народом опрокинул и сам на голове с горы съехал, папашенька его домой
прогнали. Василь-Василича укладывают на стружки, к печке, - зазяб дорогой.
Он что-то мычит, слышно только - "одо... лел...". Лицо у него малиновое.
Горкин ему строго говорит: "Вася, я тебе говорю, усни!" И сразу затих,
уснул.
Скорняк читает про Пантелеймона:
"И повелел гордый скиптром и троном тиран Максимьян повесить мученика
на древе и строгать когтями железными, а бока опалять свещами горящими...
святый же воззва ко Господу, и руки мучителей ослабели, ногти железные
выпали, и свещи погасли. И повелел гордый тиран дознать про ту хитрость
волшебную..."
По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится и шепчет:
- Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, духовная высота какая! А тот
тиран - хи-трость, говорит!..
Я смотрю на страшную картинку, где лежит с крещенской свечой "на исход
души", а на пороге толпятся синие, - и кажется мне, что это отходит Горкин,
похожа очень. Горкин спрашивает:
- Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно во мне мерцает,
что где-то, где-то... кроме всего, что здесь, - нашего двора, отца, Горкина,
мастерской... и всего-всего, что видят мои глаза, есть еще, невидимое,
которое где-то там... Но это мелькнуло и пропало. Я гляжу на сосудик с
Богоявлением и думаю: откажет мне...
И вдруг, видя в себе, как будет, кричу к картинке:
- Не надо!.. не надо мне!!.
МАСЛЕНИЦА
Масленица... Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в
детстве: яркие пятна, звоны - вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые
волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже
замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми
конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи.
Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких
цветах и позолоте, что весело называлось - "масленица"? Она стояла на
высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике, - на блине? - от
которого пахло медом - и клеем пахло! - с золочеными горками по краю, с
дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, -
поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало,
обвитое золотою канителью... Чудесную эту "масленицу" устраивал старичок в
Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч - и "масленицы"
исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто
охладели. А тогда... все и все были со мною связаны, и я был со всеми
связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на "убогий блин", до
незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за
звездами, с лаской глядел на всех: масленица, гуляйте! В этом широком слове
и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью... - перед постом?
Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною
бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и
чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по
галкам видно, как они кружат "свадьбой", и цокающий их гомон куда-то манит.
Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе.
Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет
печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, -
масленица идет. Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили
лучок, "к блинам"; зеленые его перышки - большие, приятно гладить. Мальчишка
от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой круп чатки и
четыре мешка "людской". Привезли и сухих дров, березовых. "Еловые стрекают,
- сказал мне ездок Михаила, - "галочка" не припек. Уж и поедим мы с тобой
блинков!"
Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит
на счетах. Василь-Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно
интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о
плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.