прощеный день.
Он кланяется мне в ноги и говорит - "прости меня, милок, Христа ради".
Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю -
"Бог простит, прости и меня, грешного", и мы стукаемся головами и смеемся.
- Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж
"масленицу"-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся - и
разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.
Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков...
разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки,
снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он
необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у "сборки", где собирают
выручку, сыпали в "горки" денежки - на масленицу на чай, таскали его по
городу... Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.
Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон.
Завтра - "Господи и Владыко живота моего..." - будет. Сегодня "прощеный
день", и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у
дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в "темненькой", и у
той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я
расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет - "не прощаю!"?
Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается
легко, будто грехи очистились.
Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже
ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то
лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич,
взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней
рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
- Простите, Христа ради... для праздничка... - возит он языком и
бухается опять. - Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов...
как стеклышко... будь-п-койны-с!..
- Ступай, проспись. Бог простит!.. - говорит отец. - И нас прости, и
ступай.
- И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено
прощать!.. - он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. -
По-бо-жьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!.. вся
выручка, записано у меня... до гро-шика... простите, Христа ради!..
- Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться - прощеный
день.
Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю
форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром.
Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?..
Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина
Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.
Декабрь 1927 - декабрь 1931
Праздники - Радости
ЛЕДОКОЛЬЕ
Отец посылает Горкина на Москва-реку, на ледокольню, чтобы навел
порядок. Взялись две тысячи возков льду Горшанову доставить, - пивоваренный
завод, на Шаболовке, от нас неподалеку, - другую неделю возим, а и половины
не довезли. А уж март месяц, ростепель пойдет, лед затрухлявеет, таскать
неспособно будет, обламываться начнет, на ледовине стоять опасно, - и
оставим Горшанова безо льду. Крестопоклонная на дворе, а Василь-Василич,
Косой, с подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу все справляет...
- Пьяного захватишь, - палкой его оттуда, какой это приказчик! По шеям
его, пускай убирается в деревню, скажи ему от меня! До Алексей-Божья
человека... - сегодня у нас что, десятое...?.. - все чтобы у меня свезти,
какая уж тогда возка!
- Какая возка... - говорит Горкин озабоченно, - подойдут Дарьи-за...
сори-пролуби, вежливо сказать... ледок замолочнится, водой пойдет, крепости
в нем не будет... Горшанову обидно будет. Попужаю Косого, - поспеем, Господь
даст.
Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, "прострел": оступился
на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком
позапорошило, он в нее и попал, по шейку.
- Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди... неустойка у
меня, по полтиннику с возка... да не в неустойке дело: никогда не было
такого, осрамить меня, с... с...!
Горкин обнадеживает, - "поспеем, Господь даст", - берет с собой
шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик
сделал, как Царицу Небесную принимали, - и одевается потеплей: поверх
казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с
зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На
реке знобко, потеплей надо одеваться.
Я не был еще на ледокольне, а там такая-то ярмонка, - жара прямо! до
сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки, и всякого-то
сбродного народу, с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из
ледовины тянут, как сахар колют, - Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он
отмахивается: "некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед
осклизнуться можешь, и мужики ругаются... нечего тебе там делать". Он
сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу,
дорогу знаю:
- Только прибеги у меня... я те, самовольник, обязательно в пролуби
искупаю, узнаешь у меня!..
Говорит он так строго, что я боюсь, - ну-ка, и взаправду искупает? Я
прошусь у отца, говорю ему, - "басню я про Лисицу выучил...". А я так хорошо
выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут
сказала: "ишь ты какой, как настоящая лисица поешь... ну-ка, еще скажи..." И
отец слышал про Лисицу. И говорит:
- Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора
ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский... - смеется так.
А Горкин даже и доволен, словно, - разу повеселел:
- Раз уж папашенька дозволяет - поедем, обряжайся.
Я надеваю меховые сапожки и армячок с красным кушаком, заматывают меня
натуго башлыком, и вот, я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка
запрягает в лубяные саночки Кривую, - другие лошадки все в разгоне.
Попрыгиваю и напеваю Горкину:
Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,
Лиса у проруби пила в большо-ой мороз...
Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила
губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня, - "а ну,
ну!". Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на
парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а
дорога теперь какая, волглая... - надо беречь старуху. И, правда, снег
начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с
сараев, а дымок вон понизу стелется, - ростепели начнутся. Видно, конец
зиме: галочьи "свадьбы" кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он
замаслился, - попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху
уж в голову ударяет, - "гребешок-то какой махровый... к весне дело!".
Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу, - туп-туп, на
зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут
ледок, на Шаболовку, к Горшанову.
- Наши, - говорит Горкин, - ледок-то как замучаться стал,
прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под "ердань" ломали. Как у
вас тама-то?.. - окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться
надо, - котора нонче возка?..
- Четвертая... - говорит мужик, придерживая возок. - Верно, что мало,
да энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им
подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла...
управляющий велит, для раззадору, а энти... - "погожай, леду не наломали!" -
выжимают. Василь-то-Василич?.. да ничего, веселый, пир у них нонче,
портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.
- Гони, Ондрюшка, - торопит Горкин, - вот те два! Денис-то и вправду
именинник нонче, теперь чего уж с ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то
чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон...
Но Кривая, как ее не гони, потрухивает себе, бегу не прибавляет, такая
уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда возила, а в
церковь - не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к овсу, -
весело побежит.
Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него: темная полынья
на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки ползут на
подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком,
крутят над головой, вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи,
сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, - тукают в лед носами;
тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края
ледовины - горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, будто постный сахар.
Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки: видно,
как падает, только не слышно стука.
Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду плотам: это
и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода: бабы белье
полощут, красные руки плещутся в бело-белом. Кривая знает, как надо на
раскатцах, - едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках, крутят
подмерзшими вожжами, гикают... - подшибут! Горкин страшно кричит: -
"легше!.. придерживай... ребенка убьешь!.." Я задираю голову в башлыке и
вижу: храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются
скрипучие оглобли... мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме, - уши, как у
слона, - трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, прямо под
снеговую гривку... а мне даже весело, не страшно.
- Да сде-рживай... лешья голова!.. - с криком выпрыгивает из санок
Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами, - сворачь!.. сворачь,
те говорю!.. Господи, греха с ими - чумовыми... пьяные, одурели!..