во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.
И кругом уже все - такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто
ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут,
наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так
хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой,-
совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По-другому
каркают вороны, словно их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе за
забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.
- Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?
Он говорит - это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?..
Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых
человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые
злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина
на стене с иконками.
- Пожалуй что и вся тварь воскреснет...-задумчиво говорит Горкин,-А за
что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про
глупости, не такое время, не помышляй.
Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг -
воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень,
должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с
шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо
чайку попить.
- Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой.- Дни строгие,
а он с масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным
словом...
- За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами.
- Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.
Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.
- Сажай его "под шары", Бочкин! Будут ему шары...- кричат половые
вслед.
- Пойдем уж... грехи с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня.- А
хорошо, стро-го стало... блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не
подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И
машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло
жгет, от Пантелемона. Так блюде-от..!
И мне нравится, что блюдет. Мясные на площади закрыты. И Коровкин
закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят
короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная,
с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает,
до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с
луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных
полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и, черным маслом,
хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы,-пошла работа! Стелется вязкий
дух,-теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.
- Постой-ка,-приостанавливается Горкин на площади,- никак уж Базыкин
гроб Жирнову-покойнику сготовил, народ-то смотрит? Пойдем поглядим, на
мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему...
Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда
посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным
глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого
коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем-то кружевную
оборочку на кондитерских пирогах,- неприятно смотреть и страшно. Я не хочу
идти, но Горкин тянет.
В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая-то
пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто
лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с
голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, -
постукивают в них кости.
- Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин.
- Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и "дом" сготовили!
Четверо оборванцев ставят на колесницу огромный гроб, "жирновский".
Снизу он - как колода, темный, на искрасна-золоченых пятках, жирно сияет
лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между золочеными скобами, набиты
херувимы из позлащенной жести, с раздутыми щеками в лаке, с уснувшими
круглыми глазами. Крылья у них разрезаны и гнутся, и цепляют. Я смотрю на
выпушку обивки, на шуршащие трубочки из коленкора, боюсь заглянуть
вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится
сено,- жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку и глухо
хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима,
накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:
- Гробок-то! Сам когда-а еще у меня дубок пометил, царство ему
небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.
В глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки
оборки... и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по-мни.. по-мни..
- В Писании-то как верно- "человек, яко трава"... - говорит сокрушенно
Горкин.- Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь-Василич из уважения сам
скатывал, а вот... Рабочие его рассказывали, свои блины вчера ел да
поужинал-заговелся, на щи с головизной приналег, не воздержался... да
кулебячки, да кваску кувшинчик... Встал в четыре часа, пошел в бани
попариться для поста, Левон его и парил, у нас, в дворянских... А первый
пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел-посинел, пока цирульника привели,
пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там...
Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням,
и все поднимаются тихо-тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают
певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас
обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе
ограды, нагнув голову в серый шарф.
- Уж постарайся, Сеня, "Помощника"-то,- ласково просит Горкин,- "И
прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще.
- Ладно, поворчу...- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с
маком.- В больницу велят ложиться, душит... Октаву теперь Батырину отдали,
он уж поведет орган-то, на "Господи Сил, помилуй нас". А на "душе моя" я
трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать,
напомни старосте...- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком.- С
прошлого года вашу кулебячку помню.
- Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят?
Скажи, на грешники по пятаку дам.
- А за виски?.. Ангелами воспрянут.
В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли
с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков,
и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле
-великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до "адамовой
головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки
теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят,
преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника
Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева - трактирщика, который блюдет, и
многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох
и шепот - "о, Господи...". Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет
поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни
не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки.
Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным
ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на
середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно,
скорбно, словно душа вздыхает, -
По-мо-щник и по-кро-ви-тель
Бысть мне во спасе-ние...
Сей мо-ой Бо-ог...
И начались ефимоны, стояние.
Я слушаю страшные слова: - "увы, окаянная моя душе", "конец
приближается", "скверная моя, окаянная моя... душе-блудница... во тьме
остави мя, окаянного!.."
Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!..
Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о
Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а
Базыкин будет готовить гроб. "Боже, очисти мя, грешного!" Вспоминаю, что у
меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан
капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у
Муравлятникова горячие баранки... "Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю на
диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с
дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот
и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет,
побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на
колени, в страхе.
Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
Возстани, что спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..
Господи, приближается - Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно
вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и
стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он стоит у Распятия. И
мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!..
Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый
Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. "Господи, сделай
так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и
слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о
грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые,
пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин:
"Батырин поведет, слушай... "Господи Сил"... И я слушаю, как знаменитый
теперь Батырин ведет октавой -
Го-споди Си-ил
Поми-луй на-а...а...ас!