- Огурчики да копустку охочи трескать, в без песни поспеете! -
поокивает Василь-Василич.
Кипит работа: грохаются в лотки ледяные глыбы, сказываются корзины
снега, позвякивает ледянка-щебень - на крепкую засыпку. Глубокие погреба
глотают и глотают. По обталому грязному двору тянется белая дорога от
салазок, ярко белеют комья.
- Гляди... там!.. - кричат где-то, над головой.
Я вижу, как вскакивает на глыбы Горкин, грозясь кому-то, - и за окном
темнеет в шипящем шорохе. Серой сплошной завесой валятся снеговые комья, и
острая снеговая пыль, занесенная ветром в форточку, обдает мне лицо и шею.
Сбрасывают снег с дома! Сыплется густо-густо, будто пришла зима. Я
соскакиваю с окна и долго смотрю-любуюсь: совсем метель, даже не видно
солнца, - такая радость!
К обеду - ни глыбы льда, лишь сыпучие вороха осколков, скользкие
хрустали в снежку. Все погреба набиты. Молодцам поднесли по шкалику, и,
разогревшиеся с работы, мокрые и от снега, и от пота, похрустывают они на
воле крепкими, со льду, огурцами, белыми кругами редьки, залитой конопляным
маслом, заедают ломтями хлеба, - словно снежком хрустят. Хоть и Великий
Пост, но и Горкин не говорит ни слова: так уж заведено, крепче ледок
скипится. Чавкают в тишине на бревнах, на солнышке, слушают, как идет
капель. А она уже не идет, а льется. В самый-то раз поспели: поест снежок.
- Горы какие были... а все упрятали!
Спрятались в погреба все горы. Ну, будто в сказке: Василиса-Премудрая
сказала.
Ржут по конюшням лошади, бьют по стойлам. Это всегда - весной. Вон уж и
коновал заходит, цыган Задорный, страшный с своею сумкой, - кровь лошадям
бросать. Ведет его кучер за конюшни, бегут поглядеть рабочие. Меня не
пускает Горкин: не годится на кровь глядеть.
По завеянному снежком двору бродят куры и голуби, выбирают присыпанный
лошадьми овес. С крыш уже прямо льет, и на заднем дворе, у подтаявших
штабелей сосновых, начинает копиться лужа - верный зачин весны. Ждут ее - не
дождутся вышедшие на волю утки: стоят и лущат носами жидкий с воды снежок,
часами стоят на лапке. А невидные ручейки сочатся. Смотрю и я: скоро на
плотике кататься. Стоит и Василь-Василич, смотрит и думает, как с ней быть.
Говорит Горкину:
- Ругаться опять будет, а куда ее, шельму, денешь! Совсюду в ее текет,
так уж устроилось. И на самом-то на ходу... передки вязнут, досок не
вывезешь. Опять, лешая, набирается!..
- И не трожь ее лучше, Вася... - советует и Горкин. - Спокон веку она
живет. Так уж тут ей положено. Кто ее знает... может, так, ко двору
прилажена!.. И глядеть привычно, и уточкам разгулка...
Я рад. Я люблю нашу лужу, как и Горкин. Бывало, сидит на бревнышках,
смотрит, как утки плещутся, плавают чурбачки.
- И до нас была, Господь с ней... оставь.
А Василь-Василич все думает. Ходит в крякает, выдумать ничего не может:
совсюду стек! Подкрякивают ему и утки: так-так... так-так... Пахнет от них
весной, весеннею теплой кислотцою... Потягивает из-под навесов дегтем: мажут
там оси и колеса, готовят выезд. И от согревшихся штабелей сосновых острою
кислотцою пахнет, и от сараев старых, и от лужи, - от спокойного старого
двора.
- Была как - пущай и будет так! - решает Василь-Василич. - Так и скажу
хозяину.
- Понятно: так и скажи: пущай ее остается так.
Подкрякивают и утки, радостные,- так-так... так-так... И капельки с
сараев радостно тараторят наперебой - кап-кап-кап... И во всем, что ни вижу
я, что глядит на меня любовно, слышится мне - так-так. И безмятежно
отстукивает сердце - так-так...
ПОСТНЫЙ РЫНОК
Велено запрягать Кривую, едем па Постный Рынок. Кривую запрягают редко,
она уже на спокое, и ее очень уважают. Кучер Антипушка, которого тоже
уважают, и которой теперь - "только для хлебушка", рассказывал мне, как
уважают Кривую лошади: "ведешь мимо ее денника, всегда посуются-фыркнут!
поклончик скажут... а расшумятся если, она стукнет ногой - тише, мол! и все
и затихнут". Антип все знает. У него борода, как у святого, а на глазу
бельмо: смотрит все на кого-то, а никого не видно.
Кривая очень стара. Возила еще прабабушку Устинью, а теперь только нас
катает, или по особенному делу - на Болото за яблочками на Спаса, или по
первопутке - снежком порадовать, или - на Постный Рынок. Антип не
соглашается отпускать, говорит - тяжела дорога, подседы еще набьет от грязи,
да чего она там не видала... Но Горкин уговаривает, что для хорошего дела
надо, в всякий уж год ездит на Постный Рынок, приладилась и умеет с народом
обходиться, а Чалого закладать нельзя - закидываться начнет от гомона, с ним
беда. Криую выводят под попонкой, густо мажут копытца и надевают суконные
ногавки. Закладывают в лубяные санки и дугу выбирают тонкую и легкую сбрую,
на фланелье. Кривая стоит и дремлет. Она широкая, темно-гнедая с проседью;
по раздутому брюху - толстые, как веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша с
горкой соли, а то не сдвинется, прабабушка так набаловала. Антип сам выводит
за ворота и ставит головой так, куда нам ехать. Мы сидим с Горкиным, как в
гнезде, на сене. Отец кричит в форточку: "там его Антон на руки возьмет,
встретит... а то еще задавят!" Меня, конечно. Весело провожают, кричат -
"теперь, рысаки, держись!". А Антип все не отпускает:
- Ты, Михаила Панкратыч, уж не неволь ее, она знает. Где пристанет - уж
не неволь, оглядится - сама пойдет, не неволь уж. Ну, час вам добрый.
Едем, постукивая на зарубках, - трах-трах. Кривая идет ходко, даже
хвостом играет. Хвост у ней реденький, в крупу пушится звездочкой. Горкин
меня учил: "и в зубы не гляди, а гляди в хвост: коли репица ежом - не
вытянет гужом, за два-десять годков клади!" Лавочники кричат -
"станция-Петушки!". Как раз Кривая и останавливается, у самого Митриева
трактира: уж так привыкла. Оглядится - сама пойдет, нельзя неволить. Дорога
течет, едем, как по густой ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут
переходы-доски. Дворники, в пиджаках, тукают в лед ломами. Скидывают с крыш
снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, Кривая
идет ходчей. Горкин доволен - денек-то Господь послал! - и припевает даже:
Едет Ваня из Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!
На Кривую подмигивает, смеется.
Кабы мне таку дугу,
Да купить-то невмогу,
Кину-брошу вожжи врозь -
Э-коя досада!
У Канавы опять станция - Петушки: Антип махорочку покупал, бывало.
Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На
Москва-реке лед берут, видно лошадок, саночки и зеленые куски льда, - будто
постный лимонный сахар. Сидят вороны на сахаре, ходят у полыньи, полощутся.
Налево, с моста, обставленный лесами, еще бескрестный, - великий Храм: купол
Христа Спасителя сумрачно золотится в щели; скоро его раскроют.
- Стропила наши, под кумполом-то, - говорит к Храму Горкин, - нашей
работки ту-ут..! Государю Александре Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать,
генерал-губернатор папашеньку приставлял, со всей ортелью! Я те расскажу
потом, чего наш Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... до самой до
смерти, покойник, помнил. Во всех мы дворцах работали, и по Кремлю. Гляди,
Кремль-то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались,
Святители-Чудотворцы... Спас-на-Бору, Иван-Великий, Золота Решетка... А
башни-то каки, с орлами! И татары жгли, и поляки жгли, и француз жег, а наш
Кремль все стоит. И довеку будет. Крестись.
На середине моста Кривая опять становится.
- Это прабабушка твоя Устинья все тут приказывала пристать, на Кремль
глядела. Сколько годов, а Кривая все помнит! Поглядим и мы. Высота-то кака,
всю оттоль Москву видать. Я те на Пасхе свожу, дам все понятие... все соборы
покажу, и Честное-Древо, и Христов Гвоздь, все будешь разуметь. И на
колокольню свожу, и Царя-Колокола покажу, и Крест Харсунской, исхрустальной,
сам Царь-Град прислал. Самое наше святое место, святыня самая.
Весь Кремль - золотисто-розовый, над снежной Москва-рекой. Кажется мне,
что там - Святое, и нет никого людей. Стены с башнями - чтобы не смели войти
враги. Святые сидят в Соборах. И спят Цари. И потому так тихо.
Окна розового дворца сияют. Белый собор сияет. Золотые кресты сияют -
священным светом. Все - в золотистом воздухе, в дымном-голубоватом свете:
будто кадят там ладаном. ...
Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это - мое, я знаю. И
стены, и башни, и соборы... и дынные облачка за ними, и эта моя река, и
черные полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов... - были во
мне всегда. И все я знаю. Там, за стенами, церковка под бугром, - я знаю. И
щели в стенах - знаю. Я глядел из-за стен... когда?.. И дым пожаров, и
крики, и набат... - вср помню! Бунты, и топоры, и плахи, и молебны... - все
мнится былью, моей былью... - будто во сне забытом.
Мы смотрим с моста. И Кривая смотрит - или дремлет? Я слышу окрик, -
"ай примерзли?" - узнаю Чалого, новые наши сани и молодого кучера Гаврилу.
Обогнали нас. И вон уже где, под самым Кремлем несутся, по ухабам! Мне
стыдно, что мы примерзли. Да что же, Горкин?.. Будочник кричит - вчего
заснули?" - знакомый Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:
- Годков сто будет? Где вы такую раскопали, старей Москва-реки? Горкин
просит:
- И не маши лучше, а то и до вечера не стронет! Подходят люди: чего
случилось? Смеются: "помирать, было, собралась, да бутошника боится!" Кривую
гладят, подпирают санки, но она только головой мотает - не Желает. Говорят -
"за польцимейстером надо посылать!".
- Ладно, смейся... - начинает сердиться Горкин, - она поумней тебя,
себя знает.
Кривая трогается. Смеются: "гляди, воскресла!.."
- Ладно, смейся. Зато за ней никакой заботы... поставим, где хотим,
уйдем, никто и не угонит. А гляди-домой помчит... ветру не угнаться!