бакенбардами, как у кондитера Фирсанова и будто они немцы: на всех зеленые
фраки с золотыми пуговицами, крупными, - пожалуй, в рублик, - а на фраках,
на длинных концах, сзади, - "Мамоновы горбы", львы, и в лапах у них ключи, и
все из золота. Все - как играть - надели зеленые, высокие, как цилиндры,
шляпы с соколиными перьями, как у графа Мамонова играли. И только у одного
старичка туфельки с серебряными пряжками, - при нас их и надевал, - а у
других износились, не осталось, в сапожках были. И такие все старые, чуть
дышат. А им на трубах играть-дуть! И все-таки хорошо играли, деликатно.
Вынули из зеленых кожаных коробок медные трубы, ясные-ясные... - с ними два
мужика ходили, трубы носить им помогали, для праздника: только на Пасху
старички ходят, по уважаемым заказчикам, у которых "старинный вкус, и могут
музыку понимать", на табачок себе собирают... - сперва табачку понюхали и
почихали до сладости, друг дружку угощали, и так все вежливо-вежливо, с
поклончиками, и так приветливо угощали - "милости прошу... одолжайтесь..." -
и манеры у них такие вальяжные и деликатные, будто они и сами графы, такого
тонкого воспитания, старинного. И стали играть старинную музыку, -
называется "пи-ру-нет". А чтобы нам попонятней было, вежливо объяснили, что
это маркиза с графом на танцы выступают. Одна - большая труба, а две
поменьше, и еще самая маленькая, как дудка, черненькая, с серебрецом.
Конечно, музыка уж не та, как у графа Мамонова играли: и духу не хватает, от
старости, и кашель забивает, и голос западает у трубы-то, а ничего,
прилично, щеки только не надуваются.
Ну, им еще поднесли мадерцы для укрепления. Тогда они старинную песенку
проиграли, называется - "романез-пастораль" которую теперь никто не поет -
не знает. Так она всем понравилась, и мне понравилась, и я ее заучил на
память, и отец после все ее напевал:
Един млад охотник
В поле разъезжает,
В островах лавровых
Нечто примечает,
Венера-Венера,
Нечто примечает.
Один старичок пел-хрипел, а другие ему подыгрывали.
Деву сколь прекрасну,
На главе веночек,
Перси белоснежны,
Во руке цветочек,
Венера-Венера.
Во руке цветочек.
Так и не доиграли песенку, устали. Двоих старичков положили на диван и
дали капелек.. И еще поднесли, мадерцы и портвейнцу. Навязали полон кулек
гостинцев и отвезли на пролетке в богадельню. Десять рублей подарил им отец,
и они долго благодарили за ласку, шаркали даже ножками и поднимали высокие
шляпы с перьями. Отец сказал:
- Последние остатки!..
В субботу на Святой монахини из Страстного монастыря привозят в
бархатной сумочке небольшой пакетец: в белой, писчей бумаге, запечатанной
красным сургучом, - ломтик святого Артоса. Его вкушают в болезни и получают
облегчение. Артос хранится у нас в киоте, со святой водой, с крещенскими и
венчальными свечами.
После светлой обедни, с последним пасхальным крестным ходом, трезвон
кончается - до будущего года. Иду ко всенощной - и вижу с грустью, что
Царские Врата закрыты. "Христос Воскресе" еще поют, светится еще в сердце
радость, но Пасха уже прошла: Царские Врата закрылись.
ЕГОРЬЕВ ДЕНЬ
Редко это бывает, что прилетают на Пасху ласточки. А в этом году Пасха
случилась поздняя, захватила Егорьев День, и, накануне его, во вторник, к
нам прилетели ласточки. К нам-то во двор не прилетели, негде им прилепиться,
нет у нас высоты, а только слыхал Антипушка на зорьке верезг. Говорят, не
обманет ласточка, знает Егорьев День. И правда: пришел от обедни Горкин и
говорит: у Казанской на колокольне водятся, по-шла работа. А скворцы вот не
прилетели почему-то, пустые торчат скворешни. А кругом по дворам шумят и
шумят скворцы. Горкину неприятно, обидели нас скворцы, - с чего бы это?
Всегда он с опаской дожидался, как прилетать скворцам, загодя говорил
ребятам чистить скворешницы: будут у нас скворцы - все будет хорошо. "А как
не прилетят?.." - спросишь его, бывало, а он молчит. Антипушка воздыхает -
скворцов-то нет: говорит все - "вот и пустота". Отец, за делами, о пустяках
не думает, и то удивился - справился: что-то нонче скворцов не слышно? Да
вот, не прилетели. И запустели скворешницы. Не помнил Горкин: давно так не
пустовали, на три скворешни все хоть в одной да торчат, а тут - как вымело.
Я ему говорю: "а ты купи скворцов и посади в домики, они и будут". - "Нет,
говорит, насильно не годится, сами должны водиться, а так делу не поможешь".
Какому делу? Да вот, скворцам. После уж я узнал, почему к нам скворцы не
прилетели: чуяли пустоту. Поверье это. А, может, и правду чуяли. Собаки
чуют. Наш Бушуй еще с Пасхи стал подвывать, только ему развыться не давали:
то-лько начнет, а его из ведра водой, - "да замолчи ты!..". А скоро и ведра
перестал бояться, все ночи подвывал.
Под Егорьев День к нам во двор зашел парень, в лаптях, в белой вышитой
рубахе, в синих портах, в кафтане внакидку и в поярковой шляпе с петушьим
перышком. Оказалось, - пастухов работник, что против нас, только что из
деревни, какой-то "зубцовский", дальний, откуда приходят пастухи. Пришел от
хозяина сказать, - завтра, мол, коров погонят, пустите ли коровку в стадо.
Марьюшка дала ему пару яиц, а назавтра пообещала молочной яишницей
накормить, только за коровкой бы приглядел. Повела показать корову. Чего-то
пошепталась, а потом, я видел, как она понесла корове какое-то печенье.
Спрашиваю, чего это ей дает, а она чего-то затаилась, секрет у ней. После
Горкин мне рассказал, что она коровке "креста" давала, в благословение, в
Крещенье еще спекла, - печеного "креста", - так уж от старины ведется, чтобы
с телком была.
Накануне Егорьева Дня Горкин наказывал мне не проспать, как на травку
коров погонят, - "покажет себя пастух наш". Как покажет? А вот, говорит,
узнаешь. Да чего узнаю? Так и не сказал.
И вот, в самый Егорьев День, на зорьке, еще до солнышка, впервые в
своей жизни, радостно я услышал, как хорошо заиграл рожок. Это пастух,
который живет напротив, - не деревенский простой пастух, а городской,
богатый, собственный дом какой, - вышел на мостовую пеперед домом и заиграл.
У него четверо пастухов-подручных, они и коров гоняют, а он только играет
для почину, в Егорьев День. И все по улице выходят смотреть-послушать, как
старик хорошо играет. В это утро играл он "в последний раз", - сам так и
объявил. Это уж после он объявил, как поиграл. Спрашивали его, почему так -
впоследок. "Да так... - говорит, - будя, наигрался..." Невесело так сказал.
Сказал уж после, как случилась история...
И все хвалили старого пастуха, так все и говорили: "вот какой
приверженный человек... любит свое дело, хоть и богат стал, и гордый... а
делу уступает". Тогда я всего не понял.
В то памятное утро смотрел и я в открытое окно залы, прямо с теплой
постели, в одеяльце, подрагивая от холодка зари.
Улица была залита розоватым светом встававшего за домами солнца,
поблескивали верхние окошки. Вот, отворились дикие ворота Пастухова двора, и
старый, седой пастух-хозяин, в новой синей поддевке, в помазанных дегтем
сапогах и в высокой шляпе, похожей на цилиндр, что надевают щеголи-шафера на
свадьбах, вышел на середину еще пустынной улицы, поставил у ног на камушкн
свою шляпу, покрестился на небо за нашим домом, приложил обеими руками
длинный рожок к губам, надул толстые розовые щеки, - и я вздрогнул от первых
звуков: рожок заиграл так громко, что даже в ушах задребезжало. Но это было
только сначала так. А потом заиграл тоньше, разливался и замирал. Потом стал
забирать все выше, жальчей, жальчей... - и вдруг заиграл веселое... и мне
стало раздольно-весело, даже и холодка не слышал. Замычали вдали коровы,
стали подбираться помаленьку. А пастух все стоял-играл. Он играл в небо за
вашим домом, словно забыв про все, что было вокруг него. Когда обрывалась
песня, и пастух переводил дыханье, слышались голоса на улице:
- Вот это ма-стер!.. вот доказал-то себя Пахомыч!.. ма-стер... И откуда
в нем духу столько!..
Мне казалось, что пастух тоже это слышит и понимает, как его слушают, и
это ему приятно. Вот тут-то и случилась история.
С Пастухова двора вышел вчерашний парень, который заходил к нам, в
шляпе с петушьим перышком, остановился за стариком и слушал. Я на него
залюбовался. Красив был старый пастух, высокий, статный. А этот был повыше,
стройный и молодой, и было в нем что-то смелое, и будто он слушает старика
прищурясь, - что-то усмешливое-лихое. Так по его лицу казалось. Когда кончил
играть старик, молодец поднял ему шляпу.
- А теперь, хозяин, дай поиграю я... - сказал он, неторопливо
вытаскивая из пазухи небольшой рожок, - послушают твои коровки,
поприучаются.
- Ну, поиграй, Ваня... - сказал старик, - послушаю твоей песни.
Проходили коровы, все гуще, гуще. Старый пастух помахал подручным,
чтобы занимались своим делом, а парень подумал что-то над своей дудочкой,
тряхнул головой - и начал...
Рожок его был негромкий, мягкий. Играл он жалобно, разливное, - не
старикову, другую песню, такую жалостную, что щемило сердце. Приятно,
сладостно было слушать, - так бы вот и слушал. А когда доиграл рожок,
доплакался до того, что дальше плакаться сил не стало, - вдруг перешел на
такую лихую плясовую, пошел так дробить и перебирать, ерзать и
перехватывать, что и сам певун в лапотках заплясал, и старик заиграл
плечами, и Гришка, стоявший на мостовой с метелкой, пустился выделывать
ногами. И пошла плясать улица и ухать, пошло такое... - этого и сказать
нельзя. Смотревшая из окошка Маша свалила на улицу горшок с геранью, так ее
раззадорило, - все смеялись. А певун выплясывал лихо в лапотках, под дудку,
а упала с его плеча сермяга. Тут и произошла история...