молодчиком, тянет ко мне два пальца, подмигивает, а я подставляю щечку.
Ласково прищепляет и говорит, прищурясь: "с собой, что ль, взять?.. да
некуда брать и торопиться надо... с Горкиным веселей тебе, слушайся его", В
воротах навстречу ему Василь-Василич. Отец кричит:
- На кладбище, скоро ворочусь... оседлать Стальную, крепче затягивать,
надувается, шельма, догляди!..
И затрепало полой чесучового пиджака за шарабаном.
Василь-Василичу охота с нами, да завтра наем рабочих, а взять - греха с
ним не оберешься. Он провожает нас и говорит:
- Эх, люблю я черемуху ломать... помянул бы родителев!..
А Горкин ему, жалеючи:
- Евпраксеюшку-то забыл... Сидор-Карпыча?..
Он покоряется: помнит, как поминал в прошедшем году о. протодьякона,
который до Примагентова был у нас, - насилу отмочили под колодцем. Легкий
воздух так действует, и хорошие люди вспоминаются, и черемуха там томит, и
соловьи поют к ночи... Я спрашиваю - "это чего такое -
Евпраксеюшка-Сидор-Карпыч?". А это когда нашли Василь-Василича на
Даниловском, два дни искали. Сидит - лика не узнать, под крестиком, и
рыдает-рыдает-поминает, старинную песенку чуть везет:
Государь мой ба-тюшка,
Сидор Карпович...
А скажи, родименький,
Когда ты помрешь!.,
В се-реду. баушка, в се-реду...
В се-реду, Пахомовна-а, в се-э-реду-у...
Навзрыд рыдает - и головой в могилку, от горести. А это он будто на
протодьяконовой могиле убивается: уж оченно хороший человек был протодьякон,
гостеприимный очень. А могилка-то оказалась не протодьяконова, а какого-то
незнакомого младенчика Евпраксеи, - "жития ей было два месяца и семь дней".
А через жалостливый характер все.
Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой,
довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею
Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, повоздыхали; Говриилу-Екатерину
помянули... я-то их не знавал, а Горкин знал, - родители это матушкины, люди
самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая
была, ума палата, всякие приговорки знала, - послушать бы! Посокрушались,
как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам
сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это
им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за
упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, - то "Христос
Воскресе из мертвых", то "вечная память", то "со духи праведных..." - душа
возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по
кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий,
зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными
словами: "Девица, Певица и Музыканша", - мы даже подивились, уж так
торжественно! И самую ту "Девицу" увидали, за стеклышком, на крашеном
портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза
ангельские. Антипушка пожалел-повоздыхал: молоденькая-то какая - и померла!
"Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали?"
Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к
ангелам, как они пишутся... и пеньем, может, заслужит чин.
И повстречали радость!
Неподалеку от той "Девицы" - Домна Панферовна, с Анютой, на могилке
дочки своей сидит, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно
молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено,
в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили
ее про ту ангельскую "Девицу", а она про нее все знает! "Не, не удостоится",
- говорит, это уж ей известно. Антипушка стал поспрашивать, а она губы
поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши: "певчий с
теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей
"мазолей" воздвиг, - пасху эту; на Пасху она преставилась... а написал
неправильно". А чего неправильно - не сказала. Пришлось нам расстаться с
ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортнст квартальный, там
упокояется, - и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили,
через всю Москву.
Тихое совсем кладбище, все кресты под накрышкой, "голубцами", как
избушки. Люди все ходят чинно, все бородатые, в долгих кафтанах, а женщины
все в шалях, в платочках черных, а девицы в беленьких платочках, как птички
чистенькие. И у всех сытовая кутья, "черная", из пареной пшеницы. И многие с
лестовками, а то и с курильницами-ладанницани, окуривают могилки. И все
такие-то строгие по виду. А свечки не белены, а бурые, медвяные, пчела
живая. Так нам понравилось, очень уж все порядливо... даже и пожалели мы,
что не по старинной вере. А уж батюшки нам служили... - так-то
истово-благолепно, и пели не - "смертию смерть поправ", а по-старинному,
старокнижному - "смертию на смерть наступи"! А напев у них, - это вот
"смертию на смерть наступи", - ну, будто хороводное-веселое, как в деревне.
Говорят, - стародревнее то пение, апостольское. Апостолы так пели.
Поклонились прабабушке Устинии. Могилка у ней зеленая-травяная, мягкая,
- камня она не пожелала, а Крест только. А у дедушки камень, а на камне
"адамова голова" с костями, смотреть жуть. Помянули их, какие правильные
были люди, повоздыхали над ними, поскучали под вербушкой, Горкин тут и
схватился: вербочку-то забыли дома! А мы нарочно свяченую вербу в бутылку
тогда поставили, в Вербное Воскресенье: вот на Радуницу и посадим у дедушки
в головах, а Мартыну посадим на Даниловском. И верба уж белые корешки дала,
и листочки уж пробивались-маслились... - и забыли! А это от расстройства,
Горкин еще с Егорьева Дня расстроился: бывает так, навалится и навалится
тоска. Только утром "Галочка" порадовала маленько, а после еще тоска, и на
кладбище даже не хотелось ехать, - Горкин уж мне потом поведал. Немного
посидели - заторопился он: на Даниловское - и домой.
Приехали на Даниловское - си-ла народу! Попросили сторожа Кривую
посторожить, а то цыганы похаживают.
- Да, говорит, приглядываются цыганишки, могут на Радуницу и обрадовать
за милу душу. Да на вашу-то не позарятся, пролетка разве... да и от
пролетки-то вашей кака корысть? всего и звания-то - звон один.
Стало обидно Горкину за Кривую, сказал:
- Ты не гляди, что она уж в ерша пошла... побежит домой - соколу не
угнаться.
- Ну, говорит, буду сокола вашего стеречь.
Дали ему пятак задатку.
Батюшку и не дозваться. Пятеро батюшек - и все в разгоне, очень народу
много, череду ждать до вечера. Пропели сами "Христос Воскресе" и канон
пасхальный, Горкин из поминаньица усопшие имена почитал распевно, яички
покрошили... Сказали шепотком - "прощай покуда, Мартынушка, до радостного
утра!..." - домой торопиться надо. А народ все простой, сидят по лужкам у
кладбища, поминают, воблу об березы обивают, помягче чтобы, донышки к небу
обернули, - тризну, понятно, правят. И мы подзакусили, попили кваску за
тризну. Пошли к пруду, черемуху ломать. Пруд старинный, глухой-глухой, дна,
говорят, не достать. Бывалые сказывали, - тут огромаднейший сом живет, как
кит-рыба, в омуте увяз, когда еще тут река в старину текла, - и такой-то
старый да грузный, ему и не подняться со дну, - один раз только какой-то
фабричный его видал, на зорьке. Да после тризны-то всяко, говорят, увидишь.
А черемуха вся обломана. Несут ее целыми кустами. Говорят - подале ступайте,
там ее сила нетусветная. Стали поглуше забирать-искать, черемухи нет и нет,
обломано. Горкин опять схватился:
- Ах, я, старый дурак... Гришу-то не проведали, его могилку!..
А это про мальчика Гришу он, который с мостков упал, - Горкин все
каялся, будто это через него упал, - к высоте его приучал, - и на него
питимью наложил суд, а самого оправил, - рассказывал он мне, когда к Троице
мы ходили. Ну, купили на пятак черемухи у старого старика, а уж к вечеру
дело, домой пора. Порадовались черемухе, все в нее головами нюхали, самая-то
весна. Антипушка и припомнил, - ломал, бывало, черемуху, молодым. И песенку
припомнил.
- Певали у вас так? - Горкина спрашивает. - "И я черемуху ломала,
духовитую вязала..." как-то это... забыл. Да-а... "Головушку разломило...
всюю тело растомило... всю-то ночку не спала, все-то милова ждала..." А
дальше вот и забыл, не упомню.
А Горкин отплевывается, - "нашел время, дурак старый..." - заторопил
нас: скорей-скорей, припоздали! А Гришу-то?.. - Ну, Гриша нас простит,
скорей-скорей... - Всполошился, руки даже дрожат. Стали спрашивать, а как же
в трактир чайку попить завернуть хотели, у Серпуховской заставы?..
- Ну, завернем, на полчасика, - говорит; чайку-то любил попить, да и с
копченой селедки смерть пить хочется. - Все было ничего, легко... а как у
бабушки Устиньи сидели на могилке, что-то меня, словно, толконуло...
томление во мне стало, мочи нет.
А трактирщик знакомый у заставы, гостеприимный, ботвиньицей стал
угощать с судачком сушеным, и по рюмочке они выпили. Только половой принес
чайники, а тут кирпичники входят, кирпич везут из-под Воробьевки. Начали
разговор, народ что-то залюбопытствовал. Подходит к нам хозяин и говорит,
опасливо так; "человека лошадь убила, на их глазах по соше волочила,
замертво повезли, перехватили лошадь кирпичники, верхом ехал, чисто одет...
всю голову о сошу разбило, нога в стремю запуталась..."
Как он сказал, так мы и обомлели. Стали кирпичников спрашивать, какой
человек, в какой одежде... Говорят, в белом спиджаке, и сумочка при нем,
самостоятельный, видать... такой из себя кра-си-вый... и золотые часы на
нем, целехоньки! А тут еще подошли двое киртичников, толковей рассказали:
- Нам хорошо известен тот человек, подрядчик с Калужской улицы, хороший