Смекни!
smekni.com

Лето Господне (стр. 75 из 82)

самоучка. А он слушал-подремывал. И я слушал, усевшись в ореховое кресло,

затаившись. Отец сказал:

- Ты не хуже о. Виктора читаешь... зачитала меня, дремлю.

Авна Ивановна поманила меня глазами, взяла за ручку и повела. Я так и

прижался к ней. Она поцеловала меня в макушку.

- Миленький ты мой... - сказала она тихо, ласково, - не надо плакать,

Бог милостив.

Доктора ездили, брали больного за руку, слушали "живчика". А легче не

было. Все мы уж видели, что все хуже и хуже: и худеет, и лицо желтеет,

маленькое совсем стало, как яблочко. Если бы только не тошнило... а то -

каждый день, одной-то желчью. Когда Анна Ивановна поддерживает, обнявши за

голову, и ласково гладит лоб, ему легче, он тихо стонет и говорит чуть

слышно: "спасибо, милая Аннушка... замучилась ты со мной..."

А она всегда скажет:

- И нисколичко не замучилась, а все мне в радость. И не говорите так,

миленький... Христос как за всех нас страдал, а мы что! Да я при вас-то в

пуху живу... гляньте, руки-то у меня какие стали, гла-денькие, бе-лые... от

парки поотдохнулн, неморщеные совсем, а как у барыни какой важной!..

И так вся и засветится улыбкой.

Он возьмет ее руку и погладит.

- А правда, гладенькие совсем. Крупная ты, а руки у тебя маленькие,

дитевы словно.

А она, весело:

- Видите, я какая... совсем дите! А вы все-таки слушайтесь меня,

черные-то думки не надумывайте. А то лежите - не спите, все думки думаете. А

чего их думать. Господь за нас все обдумал, нечего нам и думать.

А к вечеру отец зовет Горкина, велит рассказывать про дела. И Горкин

ему только веселое говорит:

- Наши дела - как сажа бела. Василич везде поспевает, и робята

стараются, в срок все поделаем. Умеет Василич с народом обойтись. Сказал -

"ну, робята, хозяину покуда не до нас, а и нас не забыл, наказал мне по

пятаку набавки давать, старайтесь!". Робята наши хорошие, проникают. Все

плоты пригнаны, и барки с березовыми дровами под Симоновым подчалены, все в

срок. А под Петров День выручка по баням была большая, дождик в бани погнал.

Выручку подсчитали, мешочки в железный сундук поклал.

Все хорошо, только бы выправился. Добрые люди присоветывали извозчика с

Конной позвать, старичка: очень способно пареным сенцом лечит и какую-то

дает травку пить; в месяц трактирщика Бакастова от водянки вылечил, и

церковного старосту, от Иван-Воина, Паленова, от живота, - а уж все доктора

отказались. Прикладывал старичок сенную припарку на голову дня три, и

полегчало. А теперь отец травку пьет, и два дня не тошнился. Порадовались

мы, а потом опять хуже стало.

Придешь к Горкину в мастерскую, а он все на постели сидит, руки в

коленки, невеселый. И все лампадки теплятся у него. Я всегда теперь

посмотрю, как помирает Праведник, на картинке, и думаю. Раз Клавнюшу застал

у него, троюродного братца, который всех благочинных знает, и каждый-то день

к обедням ходит, где только престольный праздник. Он только что с богомолья

воротился, от Саввы Преподобного, под Звенигородом. Рассказывал Горкину про

радости:

- Уж и места там, Михал Панкратыч... райская красота!..

- Как не знать, почесть кажинный год удосуживался на денек-другой.

Красивей и места нет, выбрал-облюбовал Преподобный под обитель.

- И Москва-река наша там, и еще малая речка, "Разварня" зовется, раков

в ней монахи лучинкой с расщепом ловят. Ох, вы-сокое место, все видать! А

леса-то, леса!.. а зво-он ка-а-кой!.. из одного серебра тот колокол, и город

с того зовется - Звени-Город. Служение было благолепное, и трапеза

изобильная. Ушицу из лещиков на Петров День ставили, и киселек молошный, и

каша белая, и груздочки соленые с черной кашей, и земляники по блюдечку,

девушки нанесли с порубок. А настоятель признал меня, что купеческого я

роду, племянничек Сергей Иванычу- дяденьке, позвал к себе в покои, чайком

попотчевал с сотовым медком летошним, и орешками в медку потчевал. Оставил я

им три рублика, в пяток чтобы шесть молебнов о здравии по Успеньев День

править, во здравие болящего раба божия Сергия... Хорошо монахи дяденьку

помнят, стаивал на богомольи у них, в рощах когда бывал...

- Вместе бывали, как им не помнить. Как Сергей Иваныч побывает - то

красную жертвует, а то три синеньких. И с рощ всегда дров монастырю,

рощинской кладки, сажень тридцать свезти накажет... как не помнить!

- И у Николы-на-Угреши я побывал, я в Косине. А завтра к Серги-Троице

думаю подвигнутым, к Ильину Дню доспею. А там надо к крестный ночным ходам

поспешать, кремлевским-Спасовым, николи не опускаю, такая-то красота

благолепная!..

- И я, грешный, за "Спасовыми" всегда бывал, и хоруги носил, а вот...

не удосужусь нонче, - говорит скучно Горкин. - Ах ты, птаха небесная...

летишь - куды хотишь. Молись, молись эа дяденьку... Ох, пошел бы и я с тобой

к Преподобному, душу бы облегчить... го-ре-то у нас какое!.. - воздохнул он,

взглянул на меня и замолчал.

На Спаса-Преображение все мы принесли отцу по освященному

яблочку-грушовке, духовитой, сладкой. Он порадовался на них, откинулся в

подушки и задремал. Мы вышли тихо, на цыпочках. И в дверях увидали Горкина:

он был в праздничном казакинчике, с красным узелочком, - только что от

Казанской, с освященными яблочками, отборными. Поглядел на нас, на отца, как

он дремлет в подушках, склонившись желтым лицом на бочок, посмотрел на свой

узелок... и пошел вниз, к себе. Я побежал за ним, ухватился за узелок... -

"дай, отнесу папашеньке...". Он вдруг схватился: "да что ж я это, чумовой...

яблочки-то, не положил!.." - сел на порожке, посадил меня к себе на

коленки...

- Вот и Спас-Преображение... радость-то какая, бывало... свет-то какой,

косатик!.. Яблочками с папашенькой менялись... - говорил он, всхлипывая, и

катились слезы по белой его бородке. - На Болото вчерась поехал, для церкви

закупить, а радости нету. Прошли наши радости, милок. Грушовку трясли с

тобой... А папашенька всего-то укупит нам, и робятам яблочков, полон-то

полок пригоним. И все-то радуются. Ну, и я закупил робятам, Василич уж

напомнил, голова-то у меня дурная стала, все забывать стал. Ну, пожуют

яблочка, а радости нет. Арбузика, бывало, возьмет папашенька, и дыньку вам,

и то-се...

Пошли мы с ним на цыпочках, положили яблочки в узелке на столик.

БЛАГОСЛОВЕНИЕ ДЕТЕЙ

После Успенья солили огурцы, как и прежде, только не пели песни и не

возились на огурцах. И Горкин не досматривал, хорошо ли выпаривают кадки:

все у отца, все о чем-то они беседуют негромко.

Я уже не захожу в кабинет. Зашел как-то, когда передвигали больного в

спальню, и стало чего-то страшно. Гулким показался мне кабинет, пустым,

каким-то совсем другим. Где раньше стоял большой диван, холодный и скользкий

от клеенки, светлела широкая полоса новенького совсем паркета, и на нем

лежало сафьяновое седло, обитое чеканным серебром. Я поднял серебряное

стремя и долго его разглядывал. Оно было тусклое с бочков, стертое по краям

до блеска, где стояла нога отца. Я поцеловал стертый, блестящий краешек,

холодный... - стремя упало на пол и зазвенело жалобно.

Я стал осматриваться, отыскивать: что еще тут, самое главное, самое

важное... - от папашеньки? Он всегда поправлял на окнах низенькие ширмы из

разноцветных стекол, чтобы стояли ровно. Они стояли ровно, и через верхние

стеклышки их видел я золотое небо, похожее цветом на апельсин; красный, как

клюква, дом дяди Егора; через нижние - синий, как синька, подоконник. Но это

было не главное.

На небольшом письменном столе, с решеточкой, "дедушкином столе",

справа, всегда под рукой, лежали ореховые счеты. Я стал отсчитывать пуговки,

как учил отец, сбрасываеть столбики мизинцем... - и четкий, крепкий, сухой

их щелк отозвался во мне и радостно, и больно. Я все на столе потрогал: и

гусиное перышко, и чугунное пресс-папье, с вылитым на нем цветочком мака и

яичком за что берут. Этой тяжелой штукой он придавливал счета, расправленные

смятые бумажки - рубли и трешки, уложенные в пачки. Все перетрогал я... - и,

вдруг, увидал, под синей песочницей из стекла, похожего на мраморное мыло,

мой цветочек, мой первый "желтик", сорванный в саду, еще до Пасхи...

вспомнил, как побежал к отцу... Он сидел у стола, считал на счетах. Я

крикнул: "Папаша, вот мой желтик, нате!.." Он взял, понюхал - и положил под

песочницу. Сказал, раздумчиво, как всегда, когда я мешал ему: "а ты,

мешаешь... ну, давай твой желтик..." - и потрепал по щечке. Он тогда был

совсем здоровый. Я взял осторожно засохший желтик, поднес к губам...

Потом увидал на стене у двери сумочку с ремешком, с которой он ездил

верхом. Всегда там была гребеночка, зеркальце, носовой платок, про запас,

флакончик с любимым флердоранжем, мятные лепешки в бумажном столбике,

мыльце, зубная щетка, гусиные зубочистки... Я пододвинул стул, влез и открыл

сумочку. Запах духов и кожи... его запах!.. - подняли во мне все... Я закрыл

сумочку, не видя... вышел из кабинета, на цыпочках... и не входил больше.

Воздвижение Креста Господня... - праздник папашеньки, так мне всегда

казалось. Всегда, когда зажигал лампадки, под воскресенье, ходил он по

комнатам с затепленными лампадками и напевал тихо, как про себя, - "Кресту

Твоему-у... поклоняемся-а. Влады-ы-к-о... и свято-о-е... Воскре-сение..." Я

подпевал за ним. Теперь Анна Ивановна затепливает лампадки каждый вечер,

вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам

на жестяном подносе, а когда поставит в подлампадпик, благоговейно

крестится. Так хорошо на нее смотреть, как она это делает. Такая она

спокойная, такая она вся чистая, пригожая, будто вся светлая, и пахнет

речной водой, березкой, свежим. Такое блистающее на ней, будто новенькое

всегда, платье, чуть подкрахмаленное, что огоньки лампадок сияют на нем