самоучка. А он слушал-подремывал. И я слушал, усевшись в ореховое кресло,
затаившись. Отец сказал:
- Ты не хуже о. Виктора читаешь... зачитала меня, дремлю.
Авна Ивановна поманила меня глазами, взяла за ручку и повела. Я так и
прижался к ней. Она поцеловала меня в макушку.
- Миленький ты мой... - сказала она тихо, ласково, - не надо плакать,
Бог милостив.
Доктора ездили, брали больного за руку, слушали "живчика". А легче не
было. Все мы уж видели, что все хуже и хуже: и худеет, и лицо желтеет,
маленькое совсем стало, как яблочко. Если бы только не тошнило... а то -
каждый день, одной-то желчью. Когда Анна Ивановна поддерживает, обнявши за
голову, и ласково гладит лоб, ему легче, он тихо стонет и говорит чуть
слышно: "спасибо, милая Аннушка... замучилась ты со мной..."
А она всегда скажет:
- И нисколичко не замучилась, а все мне в радость. И не говорите так,
миленький... Христос как за всех нас страдал, а мы что! Да я при вас-то в
пуху живу... гляньте, руки-то у меня какие стали, гла-денькие, бе-лые... от
парки поотдохнулн, неморщеные совсем, а как у барыни какой важной!..
И так вся и засветится улыбкой.
Он возьмет ее руку и погладит.
- А правда, гладенькие совсем. Крупная ты, а руки у тебя маленькие,
дитевы словно.
А она, весело:
- Видите, я какая... совсем дите! А вы все-таки слушайтесь меня,
черные-то думки не надумывайте. А то лежите - не спите, все думки думаете. А
чего их думать. Господь за нас все обдумал, нечего нам и думать.
А к вечеру отец зовет Горкина, велит рассказывать про дела. И Горкин
ему только веселое говорит:
- Наши дела - как сажа бела. Василич везде поспевает, и робята
стараются, в срок все поделаем. Умеет Василич с народом обойтись. Сказал -
"ну, робята, хозяину покуда не до нас, а и нас не забыл, наказал мне по
пятаку набавки давать, старайтесь!". Робята наши хорошие, проникают. Все
плоты пригнаны, и барки с березовыми дровами под Симоновым подчалены, все в
срок. А под Петров День выручка по баням была большая, дождик в бани погнал.
Выручку подсчитали, мешочки в железный сундук поклал.
Все хорошо, только бы выправился. Добрые люди присоветывали извозчика с
Конной позвать, старичка: очень способно пареным сенцом лечит и какую-то
дает травку пить; в месяц трактирщика Бакастова от водянки вылечил, и
церковного старосту, от Иван-Воина, Паленова, от живота, - а уж все доктора
отказались. Прикладывал старичок сенную припарку на голову дня три, и
полегчало. А теперь отец травку пьет, и два дня не тошнился. Порадовались
мы, а потом опять хуже стало.
Придешь к Горкину в мастерскую, а он все на постели сидит, руки в
коленки, невеселый. И все лампадки теплятся у него. Я всегда теперь
посмотрю, как помирает Праведник, на картинке, и думаю. Раз Клавнюшу застал
у него, троюродного братца, который всех благочинных знает, и каждый-то день
к обедням ходит, где только престольный праздник. Он только что с богомолья
воротился, от Саввы Преподобного, под Звенигородом. Рассказывал Горкину про
радости:
- Уж и места там, Михал Панкратыч... райская красота!..
- Как не знать, почесть кажинный год удосуживался на денек-другой.
Красивей и места нет, выбрал-облюбовал Преподобный под обитель.
- И Москва-река наша там, и еще малая речка, "Разварня" зовется, раков
в ней монахи лучинкой с расщепом ловят. Ох, вы-сокое место, все видать! А
леса-то, леса!.. а зво-он ка-а-кой!.. из одного серебра тот колокол, и город
с того зовется - Звени-Город. Служение было благолепное, и трапеза
изобильная. Ушицу из лещиков на Петров День ставили, и киселек молошный, и
каша белая, и груздочки соленые с черной кашей, и земляники по блюдечку,
девушки нанесли с порубок. А настоятель признал меня, что купеческого я
роду, племянничек Сергей Иванычу- дяденьке, позвал к себе в покои, чайком
попотчевал с сотовым медком летошним, и орешками в медку потчевал. Оставил я
им три рублика, в пяток чтобы шесть молебнов о здравии по Успеньев День
править, во здравие болящего раба божия Сергия... Хорошо монахи дяденьку
помнят, стаивал на богомольи у них, в рощах когда бывал...
- Вместе бывали, как им не помнить. Как Сергей Иваныч побывает - то
красную жертвует, а то три синеньких. И с рощ всегда дров монастырю,
рощинской кладки, сажень тридцать свезти накажет... как не помнить!
- И у Николы-на-Угреши я побывал, я в Косине. А завтра к Серги-Троице
думаю подвигнутым, к Ильину Дню доспею. А там надо к крестный ночным ходам
поспешать, кремлевским-Спасовым, николи не опускаю, такая-то красота
благолепная!..
- И я, грешный, за "Спасовыми" всегда бывал, и хоруги носил, а вот...
не удосужусь нонче, - говорит скучно Горкин. - Ах ты, птаха небесная...
летишь - куды хотишь. Молись, молись эа дяденьку... Ох, пошел бы и я с тобой
к Преподобному, душу бы облегчить... го-ре-то у нас какое!.. - воздохнул он,
взглянул на меня и замолчал.
На Спаса-Преображение все мы принесли отцу по освященному
яблочку-грушовке, духовитой, сладкой. Он порадовался на них, откинулся в
подушки и задремал. Мы вышли тихо, на цыпочках. И в дверях увидали Горкина:
он был в праздничном казакинчике, с красным узелочком, - только что от
Казанской, с освященными яблочками, отборными. Поглядел на нас, на отца, как
он дремлет в подушках, склонившись желтым лицом на бочок, посмотрел на свой
узелок... и пошел вниз, к себе. Я побежал за ним, ухватился за узелок... -
"дай, отнесу папашеньке...". Он вдруг схватился: "да что ж я это, чумовой...
яблочки-то, не положил!.." - сел на порожке, посадил меня к себе на
коленки...
- Вот и Спас-Преображение... радость-то какая, бывало... свет-то какой,
косатик!.. Яблочками с папашенькой менялись... - говорил он, всхлипывая, и
катились слезы по белой его бородке. - На Болото вчерась поехал, для церкви
закупить, а радости нету. Прошли наши радости, милок. Грушовку трясли с
тобой... А папашенька всего-то укупит нам, и робятам яблочков, полон-то
полок пригоним. И все-то радуются. Ну, и я закупил робятам, Василич уж
напомнил, голова-то у меня дурная стала, все забывать стал. Ну, пожуют
яблочка, а радости нет. Арбузика, бывало, возьмет папашенька, и дыньку вам,
и то-се...
Пошли мы с ним на цыпочках, положили яблочки в узелке на столик.
БЛАГОСЛОВЕНИЕ ДЕТЕЙ
После Успенья солили огурцы, как и прежде, только не пели песни и не
возились на огурцах. И Горкин не досматривал, хорошо ли выпаривают кадки:
все у отца, все о чем-то они беседуют негромко.
Я уже не захожу в кабинет. Зашел как-то, когда передвигали больного в
спальню, и стало чего-то страшно. Гулким показался мне кабинет, пустым,
каким-то совсем другим. Где раньше стоял большой диван, холодный и скользкий
от клеенки, светлела широкая полоса новенького совсем паркета, и на нем
лежало сафьяновое седло, обитое чеканным серебром. Я поднял серебряное
стремя и долго его разглядывал. Оно было тусклое с бочков, стертое по краям
до блеска, где стояла нога отца. Я поцеловал стертый, блестящий краешек,
холодный... - стремя упало на пол и зазвенело жалобно.
Я стал осматриваться, отыскивать: что еще тут, самое главное, самое
важное... - от папашеньки? Он всегда поправлял на окнах низенькие ширмы из
разноцветных стекол, чтобы стояли ровно. Они стояли ровно, и через верхние
стеклышки их видел я золотое небо, похожее цветом на апельсин; красный, как
клюква, дом дяди Егора; через нижние - синий, как синька, подоконник. Но это
было не главное.
На небольшом письменном столе, с решеточкой, "дедушкином столе",
справа, всегда под рукой, лежали ореховые счеты. Я стал отсчитывать пуговки,
как учил отец, сбрасываеть столбики мизинцем... - и четкий, крепкий, сухой
их щелк отозвался во мне и радостно, и больно. Я все на столе потрогал: и
гусиное перышко, и чугунное пресс-папье, с вылитым на нем цветочком мака и
яичком за что берут. Этой тяжелой штукой он придавливал счета, расправленные
смятые бумажки - рубли и трешки, уложенные в пачки. Все перетрогал я... - и,
вдруг, увидал, под синей песочницей из стекла, похожего на мраморное мыло,
мой цветочек, мой первый "желтик", сорванный в саду, еще до Пасхи...
вспомнил, как побежал к отцу... Он сидел у стола, считал на счетах. Я
крикнул: "Папаша, вот мой желтик, нате!.." Он взял, понюхал - и положил под
песочницу. Сказал, раздумчиво, как всегда, когда я мешал ему: "а ты,
мешаешь... ну, давай твой желтик..." - и потрепал по щечке. Он тогда был
совсем здоровый. Я взял осторожно засохший желтик, поднес к губам...
Потом увидал на стене у двери сумочку с ремешком, с которой он ездил
верхом. Всегда там была гребеночка, зеркальце, носовой платок, про запас,
флакончик с любимым флердоранжем, мятные лепешки в бумажном столбике,
мыльце, зубная щетка, гусиные зубочистки... Я пододвинул стул, влез и открыл
сумочку. Запах духов и кожи... его запах!.. - подняли во мне все... Я закрыл
сумочку, не видя... вышел из кабинета, на цыпочках... и не входил больше.
Воздвижение Креста Господня... - праздник папашеньки, так мне всегда
казалось. Всегда, когда зажигал лампадки, под воскресенье, ходил он по
комнатам с затепленными лампадками и напевал тихо, как про себя, - "Кресту
Твоему-у... поклоняемся-а. Влады-ы-к-о... и свято-о-е... Воскре-сение..." Я
подпевал за ним. Теперь Анна Ивановна затепливает лампадки каждый вечер,
вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам
на жестяном подносе, а когда поставит в подлампадпик, благоговейно
крестится. Так хорошо на нее смотреть, как она это делает. Такая она
спокойная, такая она вся чистая, пригожая, будто вся светлая, и пахнет
речной водой, березкой, свежим. Такое блистающее на ней, будто новенькое
всегда, платье, чуть подкрахмаленное, что огоньки лампадок сияют на нем