Смекни!
smekni.com

Лето Господне (стр. 8 из 82)

пожалуйте пальчик, - он цепляет мизинчик за мизинчик, подергает и всегда

что-нибудь смешное скажет: - От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, ото

всего сердца, зато без перца... - и сунет в руку коробочку.

А во дворе сидит на крылечке Солодовкин с вязанкой клеток под черным

коленкором. Он в отрепанном пальтеце, кажется - очень бедный. Но говорит,

как важный, и здоровается с отцом за руку.

- Поздравь Горку нашу, - говорит отец, - дали ему медаль в три пуда!

Солодовкин жмет руку Горкину, смотрит медаль и хвалит. "Только не

возгордился бы", - говорит.

- У моих соловьев и золотые имеются, а нос задирают, только когда поют.

Принес тебе, Сергей Иваныч, тенора-певца-Усатова, из Большого Театра прямо.

Слыхал ты его у Егорова в Охотном, облюбовал. Сделаем ему лепетицию.

- Идем чай пить с постными пирогами, - говорит отец. - А принес

мелочи... записку тебе писал?

Солодовкин запускает руку под коленкор, там начинается трепыхня, и в

руке Солодовкина я вижу птичку.

- Бери в руку. Держи - не мни... - говорит он строго. - Погоди, а

знаешь стих - "Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда"? Так, молодец. А -

"Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей"? Надо обязательно знать,

как можно! Теперь сам будешь, на практике. В небо гляди, как она запоет,

улетая. Пускай!..

Я до того рад, что даже не вижу птичку, - серенькое и тепленькое у меня

в руках. Я разжимаю пальцы и слышу - пырхх... - но ничего не вижу. Вторую я

уже вижу, на воробья похожа. Я даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И

вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю, села... - и нет ее! Мне дают и

еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А Солодовкин все еще

достаЈт под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают выпустить. В

сторонке Денис покуривает трубку и сплевывает в лужу. Отец зовет: "иди,

садовая голова!" Денис подскакивает, берет птичку, как камушек, и запускает

в небо, совсем необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши и

тоже выпускают. Проходит Василь-Василич, очень парадный, в сияющих сапогах -

в калошах, грызет подсолнушки. Достает серебряный гривенник и дает

Солодовкину - "ну-ка, продай для воли!". Солодовкин швыряет гривенник,

говорит: "для общего удовольствия пускай!" Василь-Василич по-своему пускает

- из пригоршни.

- Все. Одни теперь тенора остались, - говорит Солодовкин, - пойдем к

тебе чай пить с пирогами. Господина Усатова посмотрим.

Какого - "господина Усатова"? Отец говорит, что есть такой в театре

певец. Усатов, как соловей. Кричат на крыше. Это Горкин. Он машет шестиком с

тряпкой и кричит - шиш!.. шиш!.. Гоняет голубков, я знаю. С осени не гонял.

Мы останавливаемся и смотрим. Белая стая забирает выше, делает круги шире...

вертится турманок. Это - чистяки Горкина, его "слабость". Где-то он их

меняет, прикупает и в свободное время любит возиться на чердаке, где

голубятня. Часто зовет меня, - как праздник! У него есть "монашек",

"галочка", "шилохвостый", "козырные", "дутики", "путы-ноги", "турманок",

"паленый", "бронзовые", "трубачи", - всего и не упомнишь, но он хорошо всех

знает. Сегодня радостный день, и он выпускает голубков - "по воле". Мы

глядим, или, пожалуй, слышим, как "галочка-то забирает", как "турманок

винтится". От стаи - белый, снежистый блеск, когда она начинает

"накрываться" или "идти вертушкой". Нам объясняет Солодовкин. Он кричит

Горкину - "галочку подопри, а то накроют!" Горкин кричит пронзительно,

прыгает по крыше, как по земле. Отец удерживает - старик, сорвешься!". Я

вижу и Василь-Василича на крыше, и Дениса, и кучера Гаврилу, который бросил

распрягать лошадь в ползет по пожарной лестнице. Кричат - "с Конной пустили

стаю, пушкинские-мясниковы накроют "галочку"!" - "И с Якиманки выпущены,

Оконишников сам взялся, держись, Горкин!" Горкин едва уж машет.

Василь-Василич хватает у него гонялку и так наяривает, что стая опять

взмывает, забирает над "галочкой", турманок валится на нее, "головку ей

крутит лихо", и "галочка" опять в стае - "освоилась". Мясникова стая

пролетает на стороне - "утерлась"! Горкин грозит кулаком куда-то, начинает

вытирать лысину. Поблескивая, стайка садится ниже, завинчивая полет. Горкин,

я вижу, крестится: рад, что прибилась "галочка". Все чистяки на крыше, сидят

рядком. Горкин цапается за гребешки, сползает задом.

- Дурак старый... голову потерял, убьешься! - кричит отец.

- ..."Га:лочкаааа"... - слышится мне невнятно. - ...нет другой...

турманишка... себя не помнит... сменяю подлеца!..

Лужи и слуховые окна пускают зайчиков: кажется, что и солнце играет с

нами, веселое, .как на Пасху. Такая и Пасха будет!

Пахнет рыбными пирогами с луком. Кулебяка с вязигой - называется

"благовещенская", на четыре угла: с грибами, с семгой, с налимьей печенкой и

с судачьей икрой, под рисом, - положена к обеду, а пока - первые пироги.

Звенят вперебойку канарейки, нащелкивает скворец, но соловьи что-то не

распеваются, - может быть, перекормлены? И "Усатов" не хочет петь:

"стыдится, пока не обвисится". Юркий и востроносый Солодовкин, похожий на

синичку, - так говорит отец, - пьет чай вприкуску, с миндальным молоком и

пирогами, и все говорит о соловьях. У него их за сотню, по всем трактирам

первой руки. висят "на прослух" гостям и могут на всякое коленце. Наезжают

из Санкт-Петербурга даже, всякие - и поставленные, и графы, и... Зовут в

Санкт-Петербург к министрам, да туда надобно в сюртуке-параде... А, не

стоит!

- Желают господа слушать настоящего соловья, есть и с пятнадцатью

коленцами... найдем и "глухариную уркотню", пожалуйте в Москву, к

Солодовкину! А в Питере я всех охотников знаю - плень-плень да трень-трень,

да фитьюканье, а россыпи тонкой или там перещелка и не проси. Четыре медали

за моих да аттестаты. А у Бакастова в Таганке висит мой полноголосый,

протодьяконом его кличут... так - скажешь - с ворону будет, а ме-ленький,

чисто кенарь. Охота моя, а барышей нет. А "Усатов", как Спасские часы, без

пробоя. Вешайте со скворцами - не развратится. Сурьезный соловей сразу

нипочем не распоется, знайте это за правило, как равно хорошая собака.

Отец говорит ему, что жавороночек-то... запел! Солодовкин делает в

себя, глухо, - ага! - но нисколько не удивляется и крепко прикусывает сахар.

Отец вынимает за проспор, подвигает к Солодовкину беленькую бумажку, но тот,

не глядя, отодвигает: "товар по цене, цена - по слову". До Николы бы не

запел, деньги назад бы отдал, а жавороночка на волю выпустил, как из училища

выгоняют, - только бы и всего. Потом показывает на дудочках, как поет

самонастоящий жаворонок. И вот, мы слышим - звонко журчит из кабинета, будто

звенят по стеклышкам. Все сидят очень тихо. Солодовкин слушает на руке,

глаза у него закрыты. Канарейки мешают только...

Вечер золотистый, тихий. Небо до того чистое, зеленовато-голубое, -

самое Богородичкино небо. Отец с Горкиным и Василь-Василичем объезжали

Москва-реку: порядок, везде - на месте. Мы только что вернулись из-под

Новинского, где большой птичий рынок, купили белочку в колесе и чучелок.

Вечернее солнце золотом заливает залу, и канарейки в столовой льются на все

лады. Но соловьи что-то не распелись. Светлое Благовещенье отходит. Скоро и

ужинать. Отец отдыхает в кабинете, я слоняюсь у белочки, кормлю орешками. В

форточку у ворот слышно, как кто-то влетает вскачь. Кричат, бегут... Кричит

Горкин, как дребезжит: "робят подымай-буди!" - "Топорики забирай!" - кричат

голоса в рабочей. - "Срезало все, как ось!" В зал вбегает на цыпочках

Василь-Василич, в красной рубахе без пояска, шипит: "не спят папашенъка?"

Выбегает отец, в халате, взъерошенный, глаза навыкат, кричит небывалым

голосом - "Черти!.. седлать Кавказку! всех забирай, что есть... сейчас

выйду!.." Василь-Василич грохает с лестницы. На дворе крик стоит. Отец

кричит в форточку из кабинета - "эй, запрягать полки, грузить еще якорей,

канатов!" Из кабинета выскакивает испуганный, весь в грязи, водолив Аксен,

только что прискакавший, бежит вместо коридора в залу, а за ним комья глины;

- "Куда тебя понесло, черта?!" - кричит выбегающий отец, хватает Аксена за

ворот, и оба бегут по лестнице. На отце высокие сапоги, кургузка, круглая

шапочка, револьвер и плетка. Из верхних сеней я вижу, как бежит Горкин, на

бегу надевая полушубок, стоят толпою рабочие, многие босиком; поужинали

только, спать собирались лечь. Отец верхом, на взбрыкивающей под ним

Кавказке, отдает приказания; одни - под Симонов, с Горкиным, другие - под

Краснохолмский, с Васильем-Косым, третьи, самые крепыши и побойчей, пока с

Денисом, под Крымский мост, а позже и он подъедет, забросные якоря метать -

подтягивать. И отец проскакал за ворота.

Я понимаю, что далеко где-то срезало наши барки, и теперь-то они

плывут. Водолив с Ильинского проскакал пять часов, - такой-то везде разлив,

чуть было не утоп под Сетунькой! - а срезало еще в обедни, и где теперь

барки - неизвестно. Полный ледоход от верху, катится вода - за час по

четверти. Орут - "эй, топорики-ломики забирай, айда!". Нагружают полки

канатами и якорями, - и никого уже на дворе, как вымерло. Отец поскакал на

Кунцево через Воробьевы Горы. Денис, уводя партию, окрикнул: "эй, по две

пары чтобы рукавиц... сожгет!"

Темно, но огня не зажигают. Все сбились в детскую, все в тревоге. Сидят

и шепчутся. Слышу - жавороночек опять поет, иду на цыпочках к кабинету и

слушаю. Думаю о большой реке, где теперь отец, о Горкине, - под Симоновом

где-то...

Едва светает, и меня пробуждают голоса. Веселые голоса, в передней! Я