пожалуйте пальчик, - он цепляет мизинчик за мизинчик, подергает и всегда
что-нибудь смешное скажет: - От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, ото
всего сердца, зато без перца... - и сунет в руку коробочку.
А во дворе сидит на крылечке Солодовкин с вязанкой клеток под черным
коленкором. Он в отрепанном пальтеце, кажется - очень бедный. Но говорит,
как важный, и здоровается с отцом за руку.
- Поздравь Горку нашу, - говорит отец, - дали ему медаль в три пуда!
Солодовкин жмет руку Горкину, смотрит медаль и хвалит. "Только не
возгордился бы", - говорит.
- У моих соловьев и золотые имеются, а нос задирают, только когда поют.
Принес тебе, Сергей Иваныч, тенора-певца-Усатова, из Большого Театра прямо.
Слыхал ты его у Егорова в Охотном, облюбовал. Сделаем ему лепетицию.
- Идем чай пить с постными пирогами, - говорит отец. - А принес
мелочи... записку тебе писал?
Солодовкин запускает руку под коленкор, там начинается трепыхня, и в
руке Солодовкина я вижу птичку.
- Бери в руку. Держи - не мни... - говорит он строго. - Погоди, а
знаешь стих - "Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда"? Так, молодец. А -
"Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей"? Надо обязательно знать,
как можно! Теперь сам будешь, на практике. В небо гляди, как она запоет,
улетая. Пускай!..
Я до того рад, что даже не вижу птичку, - серенькое и тепленькое у меня
в руках. Я разжимаю пальцы и слышу - пырхх... - но ничего не вижу. Вторую я
уже вижу, на воробья похожа. Я даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И
вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю, села... - и нет ее! Мне дают и
еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А Солодовкин все еще
достаЈт под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают выпустить. В
сторонке Денис покуривает трубку и сплевывает в лужу. Отец зовет: "иди,
садовая голова!" Денис подскакивает, берет птичку, как камушек, и запускает
в небо, совсем необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши и
тоже выпускают. Проходит Василь-Василич, очень парадный, в сияющих сапогах -
в калошах, грызет подсолнушки. Достает серебряный гривенник и дает
Солодовкину - "ну-ка, продай для воли!". Солодовкин швыряет гривенник,
говорит: "для общего удовольствия пускай!" Василь-Василич по-своему пускает
- из пригоршни.
- Все. Одни теперь тенора остались, - говорит Солодовкин, - пойдем к
тебе чай пить с пирогами. Господина Усатова посмотрим.
Какого - "господина Усатова"? Отец говорит, что есть такой в театре
певец. Усатов, как соловей. Кричат на крыше. Это Горкин. Он машет шестиком с
тряпкой и кричит - шиш!.. шиш!.. Гоняет голубков, я знаю. С осени не гонял.
Мы останавливаемся и смотрим. Белая стая забирает выше, делает круги шире...
вертится турманок. Это - чистяки Горкина, его "слабость". Где-то он их
меняет, прикупает и в свободное время любит возиться на чердаке, где
голубятня. Часто зовет меня, - как праздник! У него есть "монашек",
"галочка", "шилохвостый", "козырные", "дутики", "путы-ноги", "турманок",
"паленый", "бронзовые", "трубачи", - всего и не упомнишь, но он хорошо всех
знает. Сегодня радостный день, и он выпускает голубков - "по воле". Мы
глядим, или, пожалуй, слышим, как "галочка-то забирает", как "турманок
винтится". От стаи - белый, снежистый блеск, когда она начинает
"накрываться" или "идти вертушкой". Нам объясняет Солодовкин. Он кричит
Горкину - "галочку подопри, а то накроют!" Горкин кричит пронзительно,
прыгает по крыше, как по земле. Отец удерживает - старик, сорвешься!". Я
вижу и Василь-Василича на крыше, и Дениса, и кучера Гаврилу, который бросил
распрягать лошадь в ползет по пожарной лестнице. Кричат - "с Конной пустили
стаю, пушкинские-мясниковы накроют "галочку"!" - "И с Якиманки выпущены,
Оконишников сам взялся, держись, Горкин!" Горкин едва уж машет.
Василь-Василич хватает у него гонялку и так наяривает, что стая опять
взмывает, забирает над "галочкой", турманок валится на нее, "головку ей
крутит лихо", и "галочка" опять в стае - "освоилась". Мясникова стая
пролетает на стороне - "утерлась"! Горкин грозит кулаком куда-то, начинает
вытирать лысину. Поблескивая, стайка садится ниже, завинчивая полет. Горкин,
я вижу, крестится: рад, что прибилась "галочка". Все чистяки на крыше, сидят
рядком. Горкин цапается за гребешки, сползает задом.
- Дурак старый... голову потерял, убьешься! - кричит отец.
- ..."Га:лочкаааа"... - слышится мне невнятно. - ...нет другой...
турманишка... себя не помнит... сменяю подлеца!..
Лужи и слуховые окна пускают зайчиков: кажется, что и солнце играет с
нами, веселое, .как на Пасху. Такая и Пасха будет!
Пахнет рыбными пирогами с луком. Кулебяка с вязигой - называется
"благовещенская", на четыре угла: с грибами, с семгой, с налимьей печенкой и
с судачьей икрой, под рисом, - положена к обеду, а пока - первые пироги.
Звенят вперебойку канарейки, нащелкивает скворец, но соловьи что-то не
распеваются, - может быть, перекормлены? И "Усатов" не хочет петь:
"стыдится, пока не обвисится". Юркий и востроносый Солодовкин, похожий на
синичку, - так говорит отец, - пьет чай вприкуску, с миндальным молоком и
пирогами, и все говорит о соловьях. У него их за сотню, по всем трактирам
первой руки. висят "на прослух" гостям и могут на всякое коленце. Наезжают
из Санкт-Петербурга даже, всякие - и поставленные, и графы, и... Зовут в
Санкт-Петербург к министрам, да туда надобно в сюртуке-параде... А, не
стоит!
- Желают господа слушать настоящего соловья, есть и с пятнадцатью
коленцами... найдем и "глухариную уркотню", пожалуйте в Москву, к
Солодовкину! А в Питере я всех охотников знаю - плень-плень да трень-трень,
да фитьюканье, а россыпи тонкой или там перещелка и не проси. Четыре медали
за моих да аттестаты. А у Бакастова в Таганке висит мой полноголосый,
протодьяконом его кличут... так - скажешь - с ворону будет, а ме-ленький,
чисто кенарь. Охота моя, а барышей нет. А "Усатов", как Спасские часы, без
пробоя. Вешайте со скворцами - не развратится. Сурьезный соловей сразу
нипочем не распоется, знайте это за правило, как равно хорошая собака.
Отец говорит ему, что жавороночек-то... запел! Солодовкин делает в
себя, глухо, - ага! - но нисколько не удивляется и крепко прикусывает сахар.
Отец вынимает за проспор, подвигает к Солодовкину беленькую бумажку, но тот,
не глядя, отодвигает: "товар по цене, цена - по слову". До Николы бы не
запел, деньги назад бы отдал, а жавороночка на волю выпустил, как из училища
выгоняют, - только бы и всего. Потом показывает на дудочках, как поет
самонастоящий жаворонок. И вот, мы слышим - звонко журчит из кабинета, будто
звенят по стеклышкам. Все сидят очень тихо. Солодовкин слушает на руке,
глаза у него закрыты. Канарейки мешают только...
Вечер золотистый, тихий. Небо до того чистое, зеленовато-голубое, -
самое Богородичкино небо. Отец с Горкиным и Василь-Василичем объезжали
Москва-реку: порядок, везде - на месте. Мы только что вернулись из-под
Новинского, где большой птичий рынок, купили белочку в колесе и чучелок.
Вечернее солнце золотом заливает залу, и канарейки в столовой льются на все
лады. Но соловьи что-то не распелись. Светлое Благовещенье отходит. Скоро и
ужинать. Отец отдыхает в кабинете, я слоняюсь у белочки, кормлю орешками. В
форточку у ворот слышно, как кто-то влетает вскачь. Кричат, бегут... Кричит
Горкин, как дребезжит: "робят подымай-буди!" - "Топорики забирай!" - кричат
голоса в рабочей. - "Срезало все, как ось!" В зал вбегает на цыпочках
Василь-Василич, в красной рубахе без пояска, шипит: "не спят папашенъка?"
Выбегает отец, в халате, взъерошенный, глаза навыкат, кричит небывалым
голосом - "Черти!.. седлать Кавказку! всех забирай, что есть... сейчас
выйду!.." Василь-Василич грохает с лестницы. На дворе крик стоит. Отец
кричит в форточку из кабинета - "эй, запрягать полки, грузить еще якорей,
канатов!" Из кабинета выскакивает испуганный, весь в грязи, водолив Аксен,
только что прискакавший, бежит вместо коридора в залу, а за ним комья глины;
- "Куда тебя понесло, черта?!" - кричит выбегающий отец, хватает Аксена за
ворот, и оба бегут по лестнице. На отце высокие сапоги, кургузка, круглая
шапочка, револьвер и плетка. Из верхних сеней я вижу, как бежит Горкин, на
бегу надевая полушубок, стоят толпою рабочие, многие босиком; поужинали
только, спать собирались лечь. Отец верхом, на взбрыкивающей под ним
Кавказке, отдает приказания; одни - под Симонов, с Горкиным, другие - под
Краснохолмский, с Васильем-Косым, третьи, самые крепыши и побойчей, пока с
Денисом, под Крымский мост, а позже и он подъедет, забросные якоря метать -
подтягивать. И отец проскакал за ворота.
Я понимаю, что далеко где-то срезало наши барки, и теперь-то они
плывут. Водолив с Ильинского проскакал пять часов, - такой-то везде разлив,
чуть было не утоп под Сетунькой! - а срезало еще в обедни, и где теперь
барки - неизвестно. Полный ледоход от верху, катится вода - за час по
четверти. Орут - "эй, топорики-ломики забирай, айда!". Нагружают полки
канатами и якорями, - и никого уже на дворе, как вымерло. Отец поскакал на
Кунцево через Воробьевы Горы. Денис, уводя партию, окрикнул: "эй, по две
пары чтобы рукавиц... сожгет!"
Темно, но огня не зажигают. Все сбились в детскую, все в тревоге. Сидят
и шепчутся. Слышу - жавороночек опять поет, иду на цыпочках к кабинету и
слушаю. Думаю о большой реке, где теперь отец, о Горкине, - под Симоновом
где-то...
Едва светает, и меня пробуждают голоса. Веселые голоса, в передней! Я