Смекни!
smekni.com

Лето Господне (стр. 81 из 82)

неприятным человеком, у которого тоже такой аршинчик. Базыкин толкает

неприятного человека и кричит: "не проедайся в чужой квартал! я к твоим

покойникам не лезу... тут спокон веку наши заказчики!.." Тот кричит, что его

Егор Василич вызвали, похороны доверили, - "сама вдова просила!". Вдова -

новое слово, какое-то тяжелое, чужое. Так теперь называют матушку. Приходит

Горкин и говорит, что на похоронах хозяин Егор Василич, так и покойный

распорядился, а то не справиться. Базыкин кричит, что "ваш Егор Василич еще

за бабкин гроб не все отдал!.." - а тут дядя Егор, как раз, взял Базыкина за

плечо и спустил с лестницы. Новый неприятный человек идет на цыпочках в

спальню - "снять мерочку".

Торопят белошвейку - скорей, скорей!.. Она проглатывает оставшийся

кусок пирога, дострачивает наспех, рвет нитку из-под железной пяточки и

встряхивает халатик, - "готов, пожалте-с". В спальню проходят молодцы из

бань - переносить усопшего на стол в залу. На диване дожидаются монашки,

старая и молоденькая: будут денно-нощно читать по усопшему псалтырь,

молиться за его душу. Только три денька душа будет с нами... - рассказывал

мне Горкин, давно еще, и давал "помянник", куда вписывают о здравии и о

упокоении. В помяннике все написано про душу, что святые старцы слышали в

Египетской пустыне от Ангела. А после трех ден душа возносится Ангелом для

поклонения Богу. И еще будет возноситься: на девятый и сороковой день по

кончине. Первые три дня душа очень скорбит от разлуки с телом и скитается,

как бесприютная птица. Но ей подается укрепление от Ангела, через молитвы:

потому и служат панихиды.

Я думаю, - какая душа? Хочу, чтобы показалась мне, и боюсь. В какой она

одежде? похожа на живого? может слышать меня и говорить? Я сажусь в уголок и

стараюсь ее увидеть. Зажмуриваюсь... - и вижу: он здесь, со мной сидит в

кабинете, щелкает на счетах, глядит на меня через плечо и ласково морщится,

что я мешаю: "а, баловник... ну, давай, что ли, же-лтики твои!" Вижу еще,

еще... как ловко садится на Кавказку... скачет веселый к нам, на

богомолье... мажет мне щеки земляникой... Всегда он во мне, живой?! и будет

всегда со мной, только я захочу увидеть?..

Туда нас не пускают. Мы топчемся в полутемном коридоре, до нас теперь

никому нет дела. Кто-то сует тарелку с кусками сладкого пирога: "поешьте

пока..." Кто-то шепчет - "можно теперь, не плачьте только". Мы выходим из

коридора. Кто-то меня хватает и испуганно говорит: "да у него все лицо в

вареньи!" Меня умывает белошвейка, трет жестко пальцами, я вырываюсь у нее и

вытираюсь уголком скатерти.

В страхе, на цыпочках, мы входим в залу. Это не наша зала! Не видно

света, шторы спущены до пола, в изголовье и по бокам стола - высокие

подсвешннки, как на амвоне у Казанской, и будто - ночь. Молоденькая монашка

читает распевно, тихо. Я знаю, что на столе... - и боюсь глядеть. Я вижу

голубое, белую подушку, и на ней - желтое... лицо?!. Нет, это не... - и

жмурюсь, не видеть чтобы. И вижу через пальцы, под голубым... туфли...

совсем другие, не "турецкие", мягкие, красного сафьяна, какие привез

когда-то банщик-солдат с войны... а черные, жесткие, с нехожеными подошвами,

- "холостые", "босовики", в какие обряжают на тот свет...

Мы жмемся к печке.

- Поближе взгляните-подойдите... - шепчет старенькая монашка и тянет

Сонечку.

Я ничего не вижу, жмурюсь...

- Не видать тебе, я те подыму... - сипит монашка и дышит на меня

горьким чем-то, но я пячусь от нее, жмусь к печке.

"Это не... это совсем другое ..." - думаю я.

- Положьте земной поклончик...

Мы становимся па колени, кланяемся в холодный пол.

Я не могу смотреть. И вижу желтеющее пятно на белом, глубоко

вдавившееся в сморщившуюся подушку... - лицо?.. Маленькое какое, желтое!..

Боюсь смотреть - и вижу восковую худую руку, лежащую на другой. На них

деревянная иконка.

Входит Анна Ивановна и шепчет: "ах, болезные, некому об вас подумать",

и ведет нас.

В детской сидит у окошка Горкин, плачет и все покачивает головой в

платочек.

- Заслаб ты, косатик, изгоревался... - говорит он мне, размазывая

пальцем слезы, - на вот, поешь курятинки.

Я ем охотно, обгладываю ножку. Анна Ивановна велит всем есть, а то и не

выстоим. Что не выстоим? - не пойму я. Кто-то несет меня, слышу я холодок

подушки... слышу - снимают башмачки, кутают, подтыкивают одеяле, - и так

хорошо, уютно...

"...Вставай, вставай..." - пугает тревожный шепот, - "панихида сейчас

начнется..."

Какая панихида?.. почему?.. Сонечка, в черном платье, совсем другая,

стоит с восковой свечкой, - и я вспоминаю, что случилось. Черные окна, -

ночь? Поют, из залы. Сонечка шепчет: "в гроб уже положили, все

съехались...".

Комнаты полны народу. Я вижу наших певчих, пьют чай в столовой с

бисквитными пирогами: Батырин, Костиков, Ломшаков... Ломшакову - сколько раз

говорили все, - жить не больше месяца остается, сердце пропил, - а он все

жив... а папашенька, молодой, здоровой, вина никогда не пил... В гостиной

потчуют чаем батюшек. Протодьякон глотает пирог с вареньем, рясу замазал

кремом. Гудит на ухо тете Любе, а все слыхать: "по памятуйте, ребяткам-то

моим то-ртика..." Никому не жалко...

Анна Ивановна ведет нас в залу, - "сироток пропустите...". Я смотрю на

шашечки паркета. Она шепчет: "и во гроб уж положили... поглядите-помолитесь,

сердешные..." На столе уже нет голубого и жестких туфель, и желтого не

видного, а длинный, высокий гроб, белого глазета. Вижу только закраинку, в

синевато-белых, мелких трубочках, в какие обертывают окорок на Пасху,

серебряные скобки-ручки, тяжелые висюльки-кисти. Почему не золотой гроб?

паркетчика старика Жирнова хоронили в золотом, и были золотые кисти и

херувимы?.. а, это старых в золотом, а молодых - в серебряном. Тычусь лицом

в серебряную кисть, в царапающие висюльки... и слышу сверху знакомый сиплый

голос - "а на-ка, крестничек... утешься, пожуй гостинчика..."

Это крестный Кашин, сует мне бумажный фунтик... золотистые финички, на

ветке... Я смотрю вверх, в суровое, темное лицо. Крестный кивает лысой

головой, угрюмо, строго. Я.целую его большую руку... Он молча ерошит мне

затылок. Я прижимаю финички, тычусь в скребущие висюльки, растираю глаза

висюльками тискаюсь-жмусь ко гробу... душно от ладана и свечек, тошно...

Кто-то оттягивает меня и шепчет: "чуть не спалил..." - и берет на руки.

Темное прошло, узнаю банщика Сергея. Он несет меня по коридору, -

"пропущайте, мальчик обмер от духоты...". Я вижу только свечки... Он кладет

меня на диван в столовой, мочит из чайной чашки, сует мне финички, - "ягодки

свои растерял...". Приходит со свечкой Горкин и говорит: "в детскую его,

Серега... жар у него, стошнило..."

Открываю глаза - все ночь. Клин, в шубе, сидит на моей постельке и

говорит - хрипит: "жарок, и в горле что-то... завтра, на свете, буду -

увидеть лучше, а пока..." Спрашивает меня, - глотать не больно? - "Детей

пока не пускать, буду - увидеть завтра..." Проваливается, в темное...

Сидит Горкин... идет куда-то... сидит около меня, и все темнеет. И

вдруг светлеет, я вспоминаю что-то в спрашиваю: "вчера?"... Он говорит:

"...и вчера певчие старались... "

И я опять спрашиваю - "вчера?..". Не могу понять: вчера?.. меня Сергей

оттуда принес... сейчас принес...

- Цельные сутки, косатик, проспал... Велел тебя поднять Эраст Эрастыч,

глотку на свету глядел, а ты как гусенок талый. Ничего в глотке, миндального

молочка велел... и чтобы лежать велел. С расстройства, говорит... принимаешь

шибко. А мы-то как напужались, беда за бедой... Меня-то напужал, ноги не

ходят.

В кухне, подо мной, стучат ножами. Это повара готовят для поминок,

завтра.

- Па-ра-дные поминки будут. Дядя Егор, как папашенька покойный, любит,

чтобы все первый сорт... да и не за свои денежки. Гор-рдый человек. Говорит

теперь все: "уж раз я взя-лся... ка-кой человек-то был!.." Теперь проникся,

какой человек ушел. И меня, слышь, жаловать стал... все меня так - "золото

ненаходное"! Со мной советуется. Папашенька так внушил. "Вы, говорит, с

Сережей нищую братию жаловали, да-к я та-кие ей поминки закажу, бу-дут

помнить!" Каждому чтоб по два блина, бо-лыпих, "в солнце", говорит, чтоб...

и помаслить! и киселю там, и по бутылке ме-ду!.. ме-ду, косатик, слышь?..

ме-ду, говорит... "услажу им память Сережи!.." а?.. Да, "золото

ненаходное..." А "золото-то ненаходное" только одно и было у нас... у-шло,

косатик, золото-то наше...

Он трясется головой в платочек.

- Оба они папашеньку жалеют... теперь-то... и крестный. По-няли... не

станут нас разорять, сирот. Дядя-то Егор вашего роду, го-ряч... и на руку

скор, с народом, а ничего, отходчив. Папашенька ни-когда, косатик, не

дрался, а только обложит сгоряча когда... и всегда повинится, серебреца

нашарит... всегда у него в жилеточке звенело. А кре-стный... уж, жох! А тут

и он помягчел. Вексельки давеча... при дяде Егоре... вызвал меня, при мне и

переписал на дальний срок... и про-центу не прибавил! Господь и зачтет,

сиротские слезы пожалел. Много от него плакались... Ну, как, милок...

головка не болит?.. Ну, и хорошо, отлежись маненько, в постельке уж

помолишься за папашеньку... погода-то - дождь холодный с крупой, к зиме

пошло. А Михал-Иванов-то наш, уголь да венички-то нам возит... цельный воз

можжевельнику привез, от себя... и денег не возьмет. Всю улицу застелим, и у

Казанской, как на Пасху будет. Можжевелка, она круглый год зеленая, не

отмирает...

- Она... бессмертная, да?

- Будто так. И на Пасху можжевелка, и под гробик, как выносить. Как

премудро-то положено... ишь, подгадал ты как, - бессмертная!

- Это не я, ты сказывал... как плотника Мартына несли.. ты под