"Можешь! Сначала заставь себя, потом привыкнешь!"
"Не могу!"
"Можешь!"
Он приостановился на тротуаре, мокрый от пота, в ноги дышало жарой асфальта, пекло голову, и улица, оглушая визгом тормозов, гудками, летела, неслась перед ним - мимо сквера, мимо Большого театра, и от этого гула, блеска солнца стучало, колотило в висках.
"Под следствием... Я должен сейчас же поехать в институт. Я должен сегодня отказаться от практики. Что я должен делать теперь?"
...Теплые сквозняки продували троллейбус, охлаждая лицо, пестрота улиц скользила мимо, пропеченное зноем кожаное сиденье пружинило, кидало Сергея вниз-вверх; и позади шевелился в тесноте, в ровном шуме мотора, пробивался чей-то дребезжащий голос:
- Не смотрите, что я деревенская женщина, говорю, а я за вас, дохторов, ухвачусь. Что хотите делайте, а его не упустите. А он все на фронте животом мучился. А тут вернулся, поест - схватится за живот. "Ой, мама, пропадаю!" Я говорю: "На фронте самые главные врачи были, чего ж ты у них не полечился?" - "Был я у профессора, - говорит, - мама, сказал: "Неизлечимо". - "Врешь, - говорю, - не был". - "Нет, - говорит, - не был. Я, - говорит, - как они зашуршат это, сердце рвется. Ничего, я вином вылечусь". Три раза раненный он был, весь фронт провоевал. Ну вот, поехал он в аккурат перед Октябрьскими к дяде, чистое белье надел, гимнастерку новую, медали надел, а назад его мертвого привезли. Когда, значит, у него случилось, его сразу в больницу, а у них чего-то неправильно перед самой операцией. Его на самолет - и в Куйбышев. А летчик молоденький, в пути сбился да вместо Куйбышева в Кипели сел. А когда в Куйбышев прилетели, рассвет уже. Семь минут он пожил... и рвало все... лучше б на фронте его убило! Как вспомню я...
Сергей услышал хрипловатый визгливый плач, оглянулся: темное морщинистое лицо пожилой женщины, сидевшей сзади, было искажено судорогой, слезы текли по трясущимся морщинам; грубые, с рабочими буграми пальцы прижимали кончик черного головного платка к губам, к носу. Вся в черном, эта женщина деревенски и траурно выделялась здесь.
И Сергей почувствовал жгучую жалость к ее морщинистому лицу, к ее изуродованным работой рукам. Эта женщина, выделяющаяся черным платком, грубыми руками, казалась ненужной, чужой в этом городском троллейбусе, было чужим, некрасивым ее горе. И возникла вдруг связь, как из колючей проволоки сплетенная связь между ним и ею, и как будто опаляющим зноем повеяло ему в глаза...
Если на фронте солдат был убит не в бою, а возле окопа, выйдя по своей нужде, он даже тогда погибал для родных героически. Сейчас солдат умер в тылу обычной смертью, от болезни, и смерть его была ничтожной, никому не заметной, кроме матери его. А он не хотел такой смерти спустя четыре года после войны - смерти от случайности.
- Лучше бы на фронте его убило. Знала бы я... - не смолкали визгливые рыдания женщины, и что-то больно и резко подняло его с сиденья, подтолкнуло вперед, к выходу. И он спросил кого-то:
- Простите, вы не сходите?
И испугался звука своего голоса.
11
Секретарь деканата сказала ему, что в кабинете у Морозова партбюро, он нахмурился, постоял в нерешительности перед дверью, спросил:
- Это долго будет?
- Не знаю. А что вы такой бледный, Сережа? Какая-нибудь любовная история?
- Почему, Иннеса? И почему - любовная?
Секретарь деканата, испанка, была чрезвычайно подвижна, худа, наркотически блестящие, с черным отливом, яркие, во все лицо глаза; на ней была всегда клетчатая юбка, спортивная блузка с кармашками; она курила, пачка сигарет постоянно лежала в черной ее сумочке. Иннеса была из Каталонии - привезена в тридцать седьмом году в Россию, и говорила она с какой-то наивной, замедленной интонацией, выделяя слова еще заметным акцентом.
Сергей сказал:
- Худеют разве только от любовных историй?
- Конеч-чно. Но я шучу! - Иннеса взглянула на него живо. - Вы говорили, у вас жена. Жена? У вас дети, ребенки? - Она подмигнула. - Сколько?
- У меня много детей, Иннеса, - усмехнулся Сергей. - Один в Рязани, другие в Казани.
- Молодец! Это хорошо!
Смеясь, Иннеса стала перед ним, расставив крепкие ноги, узкая юбка натянулась на коленях, туфли на каблучках - носками врозь, пальчиком показала от пола воображаемый рост детей.
- Так, так и так? О, я люблю детей. У меня будет много детей. Так, так и так. Когда я выйду замуж за большого, сильного русского парня. Вот с такими плечами, с такими мускулами! А зачем нахмурился, Сережа?
Она, вглядываясь в лицо Сергея, смешно сморщила губы, лоб, с ласковостью провела мизинцем по его бровям, разглаживая их, сказала:
- У мужчины должны быть прямые брови. Он мужчина. Надо всегда быть веселым.
- Мне очень весело, Иннеса, - ответил Сергей.
Он особенно, как никогда раньше, ощущал летнюю пустоту института, везде на этажах безлюдные аудитории, накаленные глянцем доски - и одновременно слышал голоса из-за двери кабинета, неясные, беспокоящие его чем-то. Он смотрел на Иннесу и чувствовал в естественной интонации ее голоса, в смешно наморщенных губах, во всей ее мальчишеской фигуре легкую непосредственность, которой не было у него сейчас. И, слыша голоса за дверью и ее голос с милым акцентом, он неожиданно подумал, что хорошо было бы уехать с ней, бросив все, в какой-нибудь тихий приречный городок на горе, работать и ждать, как праздника, вечера, чтобы в каком-нибудь деревянном домике, затененном деревьями, чувствовать ее нежность и доброту к нему...
Он вспомнил о Нине, и ему стало душно. "Я устал?" - подумал он, и тотчас - стук открываемой двери, приблизился говор голосов, шарканье отодвигаемых стульев, и он понял: там кончилось.
И тут из кабинета Морозова начали выходить члены партбюро, знакомые и малознакомые лица, кивали ему бегло, закуривали в приемной, и почудилось Сергею нечто настороженное, полуотталкивающее в их кивках, в коротком пожатии руки, в повернутых к нему спинах. Косов, с красной, сожженной, видимо, в Химках шеей, открытой распахнутым воротом, вплотную подошел к нему, переваливаясь по-морскому, железно стиснул локоть:
- Слушай, старик...
Сергей заметил, как пронзительно засинели его глаза, и, не отвечая ни слова Косову, шагнул в кабинет, готовый к тому, что могло быть, и не желая этого.
- Я к вам, Игорь Витальевич, - сказал он ровным голосом.
Морозов в комнате был не один. Он неуклюже возвышался над столом, собирая бумаги в портфель, полы чесучового помятого пиджака задевали разбросанные листки, узкое книзу, серое лицо угрюмо-сосредоточенно. Возле стоял Уваров, в белой тенниске на "молнии", сильной, покрытой золотистым волосом рукой подавал бумаги и объяснял ему что-то сдержанным тоном, тот слушал его.
В дальнем конце стола замкнуто сидел Свиридов, болезненно желтый, с провалившимися щеками, подбородок упирался в кулаки, положенные на палку-костылек.
Все это успел заметить Сергей, от всего этого дохнуло холодом, повеяло подсознательно ощутимой опасностью, увидел, как при его словах: "Я к вам", - Морозов резче стал защелкивать и никак не мог защелкнуть замочки портфеля, как приветливо и широко, как всегда при встречах, заулыбался Уваров и затем поднял голову Свиридов, оторвав подбородок от палки. "Что ж, - успокаивая себя, подумал Сергей, - он улыбнулся мне как равный равному".
- Знаю, что вы устали, но мне обязательно надо с вами поговорить, Игорь Витальевич, - выговорил Сергей, подчеркивая "с вами", давая понять, что хочет разговаривать один на один.
- А-а, так-так, - суховато произнес Морозов. - Поговорить? Ну что ж. Садитесь. Здесь два члена партбюро, секретарь партбюро. - Он глянул на Свиридова и, садясь, будто обвалился на кресло, глубоко запустил пальцы в волосы. - Ну что ж. Говорите.
Была минута замешательства - и в эту минуту Уваров, улыбаясь с какой-то особой значимостью, пожал ему руку, пододвинул стул, сказал:
- Садись. Все свои. Поговорим, если ты не возражаешь.
- Спасибо. Я сяду.
И какая-то чужая сила заставила Сергея улыбнуться ему, когда он произнес это "спасибо", когда ощутил почти неподчиненное движение своих пальцев в ответном рукопожатии - и, готовый ударить себя, содрать свою улыбку с губ, заговорил, обращаясь к Морозову:
- Я не могу поехать на практику, Игорь Витальевич. У меня сложились тяжелые семейные обстоятельства. Я не могу... Как бы я ни хотел, я не могу. - Голос его ссыхался, спадал, он договорил: - Не могу...
- Какие же семейные обстоятельства, Сергей? Если это не секрет? - спросил Уваров тихим и сочувствующим тоном. - Говори откровенно, здесь все коммунисты. Говори, если можно.
- У меня тяжело больна сестра.
Морозов привскочил в кресле, как от ожога, взгляд, исподлобья устремленный на Сергея, загорелся гневом. Он звонко хлопнул ладонью по столу и, вытянув длинную шею, крикнул:
- Стыд и позор! Стыд и позор! С нашими студентами не умрешь от скуки, не позагораешь - цепь новостей! Сложные семейные обстоятельства, больна сестра - грандиозная причина, чтобы отказаться от главного! Вы, фронтовик, ответьте мне: в бой тоже не ходили, когда заболевал ваш друг? А? Что? Не объясняйте, я сам за вас объясню. Знаете, что такое для инженера практика? Хлеб, воздух, жизнь! Ясно? Рассиропились, опустили руки, не нашли выхода! Безобразие, женское решение. Не узнаю, не узнаю, не хочу узнавать вас, Вохминцев!
- У меня больна сестра, - сказал Сергей, находя только эту причину, понимая, что она зыбка, недоказательна, но упорно повторяя ее, потому что это была правда.
- А, Вохминцев! - произнес Морозов, досадливо теребя взлохмаченные волосы. - Что же вы?..
- У тебя, кажется, семья состоит из трех человек: ты, отец и сестра, - сказал Свиридов своим обычным, округляющим слова голосом, упираясь подбородком в набалдашник палки, зажатой коленями. - Так, может, отец побыл бы с сестрой? Возможно это?
"Вот оно, главное, вот оно", - проскользнуло в сознании Сергея, и лицо Свиридова как бы приблизилось к нему, и ввалившиеся щеки Свиридова сдвинулись, точно его пытала изжога, - он отставил палку, налил из графина в стакан, отпил - были слышны жадные щелчки глотков. Морозов, прижимая ладонь ко лбу, из-под этого козырька наблюдал за Сергеем, а ему нужно было вытереть пот на висках, но он не делал этого с усилием не меняя прежнего выражения лица.