Тупое молчание, механическое долбление земли названо привычкой к труду благородной. Однако то, что может показаться логической несообразностью, будучи вычлененным, тонет в общем потоке лирического воодушевления народом и народным трудом, и мы позволили указать на нее, чтобы подчеркнуть, как далеко идет Некрасов в этом воодушевлении и как мало здесь можно говорить о каком бы то ни было обличении, во всяком случае об обличении.народа.
Только поняв и показав народ в его высокой поэтической сущности, поэт мог воскликнуть:
Да не робей за отчизну любезную...
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет всё, что господь ни пошлет!
Вынесет всё — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Даже в конце 50-х годов в обращении к народу было больше вопроса, чем уверенности:
Иль, судеб повинуясь закону,
Все, что мог, ты уже совершил,—
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Это записано в 1858 году при все более растущем общественном подъеме, а в пору спада народного и общественного движения у поэта вдруг прозвучала твердая уверенность в будущем счастье народных судеб. Почему? Заметим, что имено в эти годы создается самое гениальное, может быть, единственное по поразительной завершенности произведение Некрасова «Мороз, Красный нос» (1863), начинается работа над поэмой «Кому на Руси жить хорошо» (1863—1864). Такие произвел дения не пишутся просто из умозрительного желания показать, или, как говорят, отобразить, народную жизнь. Для Некрасова с ними осуществлялся выход из того
состояния внутреннего кризиса, в который были повергнуты передовые, революционные круги, когда народ как будто бы так жестоко обманул их надежды в 1861— 1862 годах.
Поэт не переставал быть революционером, и его поэтическая работа была поиском объективной основы, на которой только и могла существовать вера в будущее, не оставаясь праздным мечтанием. Вновь и во многом заново предпринятое гениальным поэтом в 60-е годы исследование открыло для него колоссальный эстетический и, значит, человеческий потенциал народной жизни. Революционер не переставал быть поэтом, а для поэта это и был объективный фактор, позволивший в самую мрачную пору сделать выводы, до которых не поднимались многие передовые политики и социологи.
Однако, становясь оптимистической, трагедия не переставала быть трагедией. Она есть и в спокойном, но жутком приговоре некрасовского стихотворения:
Жаль только — жить в эту пору прекрасную Уж не придется — ни мне, ни тебе.
Это тоже уверенное, трезвое и спокойное «ни тебе» — просто страшно.
В первой части стихотворения была явь, во второй был сон, но было то, что их объединило. Была поэзия: поэзия природы, по-народному воспринятая, поэзия народного страдания и подвига, именно подвига, достойного высокой патетики: строители дороги — «божий ратники», «мирные дети труда», воззвавшие к жизни бесплодные дебри и обретшие гроб.
В третьей части снова явь. Переход резок, пробуждение неожиданно. О нем не сказано. Просто мы разбужены в стихе и стихом, звуками, оглушительным свистком, который «взвизгнул». Сон нарушен, но еще не разрушена поэзия сна и того, что во сне привиделось. И Ваня говорит об этом:
«Видел, папаша, я сон удивительный,—
Ваня сказал: — тысяч пять мужиков,
Русских племен и пород представители
Вдруг появились — и он мне сказал: —
Вот они —нашей дороги строители!..»
Захохотал генерал!
Свисток разрушил сон, генеральский хохот разрушил поэзию. Генерал и не был приобщен к миру поэзии.
Там был автор, был Ваня, там были мы. Заметим, как одно лишь слово, точно найденное, становится образом громадного наполнения. В системе образов сна само имя мальчика стало образом. Ваня — никак иначе поэт не мог его назвать.
Генерал с хохотом и в стих введен резко подчеркнуто. Четырехстопный дактиль теряет целую стопу, а последняя из оставшихся усечена. Коротенькая эта строчка оказалась выделенной даже графически. Нарушилось, споткнулось само течение стиха.
Вся эта третья часть в некрасоведении толкуется обычно как спор повествователя с генералом.
В действительности никакого так понятого спора здесь нет. После деликатного замечания: «Я говорю не для вас, а для Вани» — рассказчик отступает перед генеральским напором, так сказать оставляя поле боя, и генерал бушует в одиночестве. Коварный автор дает ему полную свободу действий и не спешит вступить" в спор. Генерал сам опровергает себя. Он обороняется и наступает в роли, несколько для генералов необычной,— защитника эстетических ценностей. Однако защитник прекрасного, поэзии, уже в сам стих вошел как его разрушитель.
Генерал явлен во всеоружии эстетической программы. Примеры классичны: Колизей, Ватикан и, конечно, Аполлон Бельведерский. Но в генеральских устах они ценности не имеют. Ведь прелесть Венеры Милосской определяется в рассказе Г. Успенского «Выпрямила» тем, как она описана и что она вызывает в человеке. В некрасовских стихах нет ни того, ни другого. Произведения искусства лишь названы. Они обесцениваются эстетически в сухом и бесцеремонном генеральском перечислении. Колизей, святой Стефан, Аполлон Бельведерский перемежаются ругательствами: «варвары», «дикое скопище пьяниц» — все это быстро и сразу вылетает из одних уст. Обращаясь к пушкинским стихам, генерал не может, принципиально не может в некрасовском произведении точно процитировать эти стихи, ибо пушкинские стихи_ безотносительная эстетическая ценность, генерал же принципиально антиэстетичен. Он может защищаться пушкинскими стихами, лишь косноязычно их передавая, Пушкин у Некрасова пародирован. Вместо
Печной горшок тебе дороже,
Ты пищу в нем себе варишь.
Появилось
Или для Вас Аполлон Вельведерский
Хуже печного горшка?
Ямбический стих Пушкина, так сказать, переведен дактилем, и это неожиданно сообщало ему сниженную разговорную интонацию, а замена одного лишь слова «дороже» на «хуже» стала демонстрацией примитивности и грубейшего утилитаризма. И эта пародия на пушкинские бтихи вложена в уста его непрошеного защитника.
Речь идет уже не просто о строителях дороги (авторы комментария ко второму тому Полного собрания сочинений и писем Некрасова (1948—1953) писали:' «Стихотворение Некрасова основано на подлинных фактах, относящихся к постройке Николаевской (ныне Октябрьской) железной дороги между Петербургом и Москвой» (II, 680), Разговор идет по самому большому, мировому счету. «В мире есть царь...», — начал поэт рассказ. «Ваш славянин, англосакс и германец»... — подхватил здесь генерал. Тема, которая была намечена в начале произведения, потом как будто бы ушла и вдруг неожиданно и точно возникла вновь, уже обогащенная. Вообще все стихотворение основано на таких внутренних соответствиях, перекличках, соотнесениях, которые в гармонии и определяют подлинную музыкальность произведения. Можно указать, конечно, на удачные сочетания тех или иных звуков, но, как говорил Горький, «фонетика— это еще не музыка»1.
В некрасовском стихотворении то, что генералом от- . вергается как антиэстетическое, уже выявлено в его поэтичности, сам же генерал предстает как начало безобразное. Ничего убийственнее для радетелей чистогб искусства нельзя было придумать. Защитник «чистого искусства» не поэт и не критик, не профессор даже, а «папаша в пальто на красной подкладке», генерал. Теории, примиряющие с жизнью, призывающие К светлому взгляду на нее, возведены к их конечной инстанции. Все обнажено до предела.
У генерала, конечно, есть положительная программа, сводящаяся к требованию воспеть жизнь, показать ее светлую сторону. Поэт идет навстречу пожеланию с го-
товностью. Стих последней строки генеральской речи в третьей части:
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону...—
заканчивается уже в первой строке четвертой части, в авторской речи:
Рад показать!
Предложение подхвачено буквально на лету.
Следует рассказ об ужасном труде людей. Явной иронии нет. Она лишь в начальном определении новой картины как светлой. Есть опять подчеркнуто объективный, почти сухой рассказ о том, что скрыто за занавесом конечного итога:
...труды роковые
Кончены — немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках...
Затем картина становится все более и более светлой,
и, чем более светлой она становится, согласно генераль
скому пожеланию и пониманию, тем более внутренней
горечи вызывает она, тем ироничнее автор. А внешний
пафос рассказа растет: появляется бочка вина, звучат
клики и, наконец, наступает апофеоз:
Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком ура! по дороге помчал...
Вряд ли было бы больше горечи, если бы народ помчал самого графа Петра Андреевича Клейнмихеля. Нет, здесь представлено животное в животном обличье с его «...нешто... молодца! молодца...» и «проздравляю!», —« торжествующая свинья («Шапки долой — коли я говорю»). Эту-то «торжествующую свинью» мчит на себе народ, и горьким ироническим кивком на такую отрадную картину заключено произведение. Самая «светлая» картина оказалась в произведении самой безобразной.
Ирония, завершившая стихи, по-своему закономерна и смело может быть отнесена к числу самых авторитетных доказательств в пользу мнения, что стихотворение написано именно в 60-е годы.
Сон завершился высоким пафосом, явь — иронией, но и там и там есть печаль, есть трагическое ощущение, на котором неожиданно сошлись патетические восклицания одной части и ироничный вопрос другой и которое
во многом оказалось конечным итогом произведения.
Как мы уже отметили, невнимание к поэтичности как внутренней мере этого стихотворения часто заставляло исследователей рассматривать его как иллюстрацию.
Только освоение некрасовской поэзии в ее органичной поэтической сути позволит нам обращаться к этой поэзии, как ко всякому явлению большого искусства, бесконечно.