На девятом году, отслужив молебень Козьме и Дамиану, отдали меня учиться к нашему прежнему дьякону. Скоро я выучил азбуку и понял склады; как удивился я этому искусству разнимать каждое слово на его составы и опять складывать, и писать, чтоб всякой вдали понимал наши неслышные речи! Как человек мог выдумать это, часто размышлял я с собою и тотчас поверил своему учителю, который сказал мне, что первые слова написаны были богом, давшим Моисею десять заповедей на горе Синайской. Переход от письма к печати казался для меня не столь мудреным, хоть я и чувствовал большее удовольствие, рассуждая с собою, каким образом человек постепенно дошел до этого остроумного изобретения.
Меня посадили за часовник и псалтирь. Других книг запретил давать мне батюшко, говоря, что я могу избаловаться от них, отвыкнуть от дела и набраться грешных мыслей. Здесь перервались мои новые удовольствия: я не понимал почти ничего из читанного; дьякон не толковал мне пли толковал так, что растолкованное казалось мне после еще мудренее, наказывал больно, если я не выучивал наизусть скучных уроков, - даже иногда за то, что выговаривал слова не так, как напечатаны они в книге, а как произносятся в просторечии, - и во мне поселилось непреодолимое отвращение от такого учения. Сидя у него за указкою и пером, над непонятными книгами целый день до вечера, я скучал, голова моя тяжелела, ум тупел, и даже в свободное время я не мог уже ни о чем думать, ничто уже не доставляло мне удовольствия. Усталый, в изнеможении, приходя домой, я бросался па постель и спал непробудным сном до нового истязания. Родители мои заметили это, хотя никогда я не смел жаловаться, и, желая сберечь мое здоровье, решились взять меня чрез два года от дьякона, тем более что я выучился уже хорошо читать, писать, считать. Как я был рад! насилу вырвался я из этой душной темницы! Опять я дышал свободою, думал, делал, что хотел, и месяца через два оправился совершенно.
Батюшка стал брать меня в город и приставил к лавке. Сначала я очень полюбил эту суету, этот шум, это разнообразие. Беспрестанно видел я перед собою новые лица, возрасты, звания. С утра до вечера народ кипел в рядах. , У всякого была нужда, но всякой мог и удовлетворить ее. Эта приятная возможность напечатлевалась на лицах. Все было довольно, радостно, счастливо. Я и сам принимал участие в общем действии и полною рукою оделял приходящих потребными вещами. Одному отмеривал полотно, другой подавал ленты, третьего снабжал платками. В наших лавках есть всякие товары, начиная от самых высоких и дорогих до самых низких и дешевых, от толстого затрапеза и посконной холстины, за которыми приходила к нам нищая старуха, боявшаяся передать одну полушку за аршин, до тонкой дымки, которую покупала знатная красавица, готовая без торгу заплатить вдесятеро против настоящей цены. Для меня приятно было уставлять их рядом в моем воображении. Какая длинная, длинная лестница! Какие частые, почти сходные между собою ступени, и какая чудесная разница на краях! Я долго и с большим удовольствием учился, на что в какой вещи должно смотреть преимущественно, на каких фабриках, из каких материалов она приготовляется, из каких иностранных городов получается, когда на нее бывает большее требование, в чем состоит и от чего зависит ее доброта или изъянность.
Так протекли два года. Когда я все понял, когда нечего уже было узнавать мне больше, - видя пред глазами всегда одно и то же, я перестал принимать по- прежнему живое участие в торговле, стал равнодушным; но каким ужасом вдруг объято было мое сердце, когда однажды нечаянно представилась мне мысль, что всю жизнь свою до гроба, до гроба должен я буду проводить одинаково, покупать, продавать, продавать, покупать. Я обомлел...
"Неужели бог сотворил меня только для того, - стал я думать успокоившись, - чтоб я торговал, чтоб на пятидесятом году моей жизни стал тем же, чем был в шестнадцатом?"
Не может, быть. Если все следующие тридцать лет моей жизни будут похожи на один день, то зачем мне и жить их?
Животное, правда, пребывает всегда в одном состоянии; но разве я, человек, похож на животное?
Нет. Я могу думать, говорить, выбирать, наслаждаться, знаю добро и зло, истину и ложь, мне нравится красота и противно безобразие, я переношу в себя всю природу.
В этом, впрочем, не может еще состоять главное мое отличие: ведь я все это получил от бога при самом рождении и по сему дару могу только назваться любимым чадом божиим, - не более...
На что же дарованы мне сии чудесные человеческие способности? Верно, на какое-нибудь великое употребление, верно, я должен делать с ними что- нибудь другое, не похожее на действия животного с своими?
Они могут возрастать, улучшаться, тупеть; младенцем повиновался я первому движению, - теперь слышится во мае голос рассудка, который указывает мне, что я должен делать, чего не должен; прежде не умел я перечесть четырех, не понимал разницы между причиною и действием, забавлялся игрушками, сердился за безделицу, - теперь утверждаю, отрицаю, наслаждаюсь природою, восхищаюсь словами спасителя, повелевающего любить врагов и благословлять клянущих.
- Точно, точно - человек должен возделывать свои способности, должен работать над собою, - воскликнул я себе торжественно. - Вот достойное ему занятие на всю жизнь. Я не должен быть на пятидесятом году тем, чем я есмь теперь.
Все спи мысли с быстротою молнии пронеслись в моей голове одна за другою, скорее, нежели я 'пересказал их вам теперь. Как будто тяжелая гиря свалилась с моего сердца. Я отдохнул, довольный своим заключением; долго потом размышлял я о причинах, доведших меня до оного, и совсем позабыл настоящее свое положение, совсем потерял из виду те препятствия, которые встретились мне тотчас, когда дело дошло до исполнения моих новых желаний.
В таких размышлениях я не мог, разумеется, заниматься своим делом: часто за простую бахрому запрашивал я столько, сколько надо взять за лучшее кружево, бархат продавал одною ценою с ситцем, обсчитывался, сдавал лишние деньги; и если бы товарищи, любившие меня от всего сердца, не старались накрывать моих проказ от батюшки, то я беспрестанно подвергался бы великим опасностям. Впрочем, они считали меня помешанным, пред моими глазами в таких случаях пожимали плечами, перешептывались между собою и вслух почти изъявляли свое сожаление. Я не обращал внимания на их суждения и продолжал думать свою крепкую думу.
Все утверждало меня в прежней догадке. От общей мыс ли я обратился именно к себе: как за прилавком могу я возделывать свои способности? здесь чувствуют удовольствие только от барышей, думают о барышах, действуют для барышей. Здесь притупеют мои способности, точно как притупели они во всех моих товарищах, которые прежде, верно, думали по-моему.
Стало быть, торговля мешает человеку достигать своей цели!
Не может быть: если бы она не была необходима, то не могла бы и возникнуть между людьми, а необходимое не мешает. Лучше ли ее другие знания? Нет: разве судья не употребляет своего времени на решение чужих споров? Разве крестьянин не орошает кровавым потом земли для нашего прокормления? Разве солдат не учится и не дерется для защиты отечества? Разве ученый, забывая себя, не учит других? Всякое звание, очевидно, необходимо в обществе, и между тем у всякого есть забота, которая мешает ему посвятить себя исключительно на усовершенствование своих способностей...
Нет, нет, я ошибаюсь. Ничто не может мешать человеку. Сии заботы, сии препятствия должны, верно, служить только к возбуждению его деятельности, к укреплению его силы, к возвышению его духа; должны служить ему лестницею на небо. Может быть, без них, избалованный и вялый, он обленился бы на долгом пути своем и заглох, как стоячая вода. С богом боролся Иаков, и спаслась душа его.
...Я весь трепетал среди сих размышлений, кровь моя с удивительною быстротою во мне обращалась, лицо горело...
Так - человек должен исполнять житейские обязан ности, радеть о своем теле, но вместе и помнить свою отчизну, небо и радеть о своей душе. Он должен нести терпеливо египетскую работу и стремиться в землю обетованную!..
- Когда же ты даруешь ее узреть нам, господи, - во просил я в умилении, - когда свернем мы с себя сип тяжелые оковы нужды, и целые, насладимся употреблением всех великих способностей, нам тобою дарованных, когда вкусим полное счастие и внидем в твое царствие? Чего ты от нас для этого требуешь?
Будите убо вы совершении, якоже отец ваш небесный совершен есть, послышался мне внутренний голос, - и я и восторге упал на колени пред благодатным внушением. Так, так, человек должен усовершенствоваться, повторял я себе почти без памяти. Это было в лавке. Сидельцы захохотали и, увидев меня в таком положении, называли сумасшедшим, но я не внимал их диким воплям. Я был вне себя, в каком-то высоком самозабвении. Я не слыхал на себе этих вериг, этой тяжелой плоти. Душа моя парила в горних пространствах. Нет, батюшко, не могу, не могу вам выразить, что со мною творилося. Сколько я чувствовал! Как будто бы от моего сердца протянулись жилы по всей природе, как будто кровь моя разлилася повсюду, и я все услышал, все увидел, осязал, узнал, слился с общею жизнию... я ничего не имел, но все содержал. - О, зачем я не умер тогда!
Не помню, как я воротился домой. Вскоре занемог я сильною горячкою, которая в шесть недель в самом деле привела было меня к гробу.
Начав оправляться, пришедши в себя, я тотчас обратился к благодатной мысли об усовершенствовании, озарившей мою душу в ту незабвенную, вечную минуту, в субботу 19 января 18...го года.