По вечерам в такие дни город багрово пылал, дымился и вонял плошками, расставленными по тротуарам, дома, украшенные флагами, горели в темноте огненно-сквозными вензелями и коронами, - это, среди моих первых городских впечатлений, одно из самых памятных. Тогда в городе бывало большое гулянье. И вот сын Ростовцева, - он был тоже гимназист, шестиклассник, - однажды взял нас с Глебочкой на такое гулянье в городской сад, и меня поразила несметная, от тесноты медленно двигающаяся по главной аллее толпа, пахнущая пылью и дешёвыми духами, меж тем как в конце аллеи, в сияющей цветными шкаликами раковине, томно разливался вальсом, рычал и гремел во все свои медные трубы и литавры военный оркестр. Ростовцев в этой аллее вдруг остановился, лицом к лицу столкнувшись с хорошенькой барышней, шедшей навстречу нам с подругами, и, покраснев, шутя щелкнул каблуками и отдал ей честь, а она вся озарилась под своей затейливой шляпкой откровенно радостной улыбкой. Перед раковиной, на площадке, бил среди большого цветника, орошая его прохладным водяным дымом, раскидистый фонтан, и мне навсегда запомнилась его свежесть и прохладный, очаровательный запах обрызганных им цветов, которые, как я узнал потом, назывались просто "табак": запомнились потому, что этот запах соединился у меня с чувством влюблённости, которой я впервые в жизни был сладко болен несколько дней после того. Это благодаря ей, этой уездной барышне, я до сих пор не могу без волненья слышать запах "табака", а она и понятия не имела никогда обо мне и о том, что я всю жизнь вспоминал от времени до времени и её, и свежесть фонтана, и звуки военной музыки, как только слышал этот запах...
VII
А вот и первые холода: скудные, свинцовые, спокойные дни поздней осени. Город вставил в окна зимние рамы, топит печи, тепло оделся, запасается на зиму всем, чем полагается, с удовольствием чувствуя уже зимний уют и тот старый, наследственный быт, которым он живёт столетия, - повторяемость времён года и обычаев.
- Гуси летят, - с удовольствием говорит Ростовцев, входя в дом в тёплой чуйке и тёплом картузе и внося особой зимний воздух. - Сейчас Целый косяк видел... Купил у мужика два воза капусты, прими. Любовь Андреевна, сейчас привезёт. Загляденье капуста, кочан к кочану...
И на душе у меня делается хорошо и так грустно, грустно. Я оставляю Вальтера Скотта, которого взял читать из гимназической библиотеки, и задумываюсь - мне хочется понять и выразить что-то происходящее во мне. Я мысленно вижу, осматриваю город. Там, при въезде в него, - древний мужской монастырь... все говорят, что в нём, в каждой келье, у каждого монаха, всегда есть за образом и водочка и колбаса. Глебочку очень занимает, носят ли монахи под рясами штаны, я же, думая о монастыре, вспоминаю то болезненно-восторженное время, когда я постился, молился, хотел стать святым, а кроме того, почему-то томлюсь мыслью о его старине, о том, что когда-то его не раз осаждали, брали приступом, жгли и грабили татары: я в этом чувствую что-то прекрасное, что мне мучительно хочется понять и выразить в стихах, в поэтической выдумке... Затем, если идти от монастыря назад, в город, по Долгой улице, то влево будут бедные и грязные улицы, спускающиеся к оврагам, к зловонному притоку нашей реки, в котором мочат, гноят кожи: он мелкий, дно его всё завалено их черными пластами, а по берегам лежат целые горы чего-то бурого, остро и пряно воняющего, и тянутся черные сквозные срубы, где эти кожи сушат и выделывают, где в огромном количестве шумно работает, курит, сквернословит какой-то страшный род людей, - могучих, невероятно сальных и грубых... это тоже очень старинные места, им лет триста, четыреста, и меня томит желание и о них, об этих мерзких местах, сказать, выдумать что-то чудесное... Дальше, за притоком, - Чёрная Слобода, Аргамача, скалистые обрывы, на которых она стоит, и тысячи лет текущая под ними на далекий юг, к низовьям Дона, река, в которой погиб когда-то молодой татарский князь; о нём тоже очень хочется что-нибудь выдумать и рассказать в стихах; его, говорят, покарала чудотворная икона божьей матери, и до ныне пребывающая в самой старой из всех наших церк вей, что стоит над рекой, как раз нутра Аргамак, - тот древний образ, перед которым горят неугасимые лампады и всегда молится на коленях какая-нибудь женщина в тёмной впали, крепко прижав щепоть ко лбу и настойчиво и скорбно устремив глаза на тускло блистающий в тёплом лампадном свете смугло-золотой оклад, в отверстия которого видна узкая чёрно-коричневая дощечка правой руки, прижатой к груди, а немного выше небольшой и такой же тёмный средневековый лик, смиренно и горестно склоненный к левому плечу под серебряным кружевным, колючим венчиком в мелко и разнообразно сверкающих алмазах, жемчугах и рубинах... А за рекой, за городом, широко раскинулось на низменности Заречье: это целый особый город и целое железнодорожное царство, где день и ночь, волнуя тягой вдаль, туда, куда косяками тянутся теперь под сумрачным и холодным небом гуси, требовательно и призывно, грустно и вольно перекликаются в студеном, звонком воздухе паровозы, где стоит вокзал, тоже волнующий своими запахами, - жареных пирожков, самоваров, кофе, - смешанными с запахом каменно- угольного дыма, то есть тех паровозов, что день и ночь расходятся от него во все стороны России...
Я помню немало таких дней, скудных, коротких, сладко и грустно томивших и домашним уютом, и мечтами то о старине города, то о вольных осенних просторах, видных из него. Без конца шли эти дни среди классной скуки в гимназии, где я насильно узнавал всё то, что будто бы было необходимо мне знать, и в тишине двух тёплых мещанских комнаток, спокойствие которых усугублял не только дремотный стук будильника на комоде Любови Андреевны, покрытом вязаной скатерткой, но даже мелкий треск коклюшек под руками Мани и Ксюши, весь день сидевших за плетением кружев, - шли медленно, однообразно и вдруг сразу обрывались; в некие особенно печальные сумерки неожиданно хлопала наружи калитка, потом дверь в сенцах, дверь в прихожей - и внезапно на пороге появлялся отец в меховой шапке с наушниками и распахнувшейся енотовой шубе, и я со всех ног кидался ему на шею, впиваясь в его милые теплые губы под холодными и влажными с морозу усами и с восторгом чувствуя: боже, как не похож он ни на кого во всем городе, какой он совсем, совсем другой, чем все прочие!
VIII
Улица наша шла через весь город. В нашей части она была пуста, безлюдью, состояла из каменных купеческих домов, казавшихся необитаемыми. Зато середина её была очень оживлена,-тут к ней примыкал базар и находилось всё, что полагается: трактиры, ряды, лучшие магазины, лучшие гостиницы, между прочим, и та, что стояла на углу Долгой, - Дворянская, недаром называвшаяся так: в ней останавливались только помещики, из окон её подвального этажа прохожие обоняли сладкий ресторанно-кухонный чад, видели поваров в белых колпаках, в стеклянную же дверь подъезда - широкую лестницу, устланную красным сукном.
Отец в мои гимназические годы переживал свой последний подъем; - переселившись в Батурина, заложив его и продав Каменку, - все будто бы с мудрыми хозяйственными планами, - он опять чувствовал себя богатым барином и поэтому, приезжая в город, опять стал останавливаться только в Дворянской, всегда занимая лучший номер. И вот, когда он приезжал, я из дома Ростовцева сразу попадал на два, три дом совсем в другой мир, опять на время становился барчуком, которому все улыбались, кланялись - и "резвые" у подъезда, и швейцар в подъезде, и коридорные, и горничные, и сам бритый Михеич в широком фраке и белом галстуке, бывший шереметьевский крепостной, всего когда-то отведавший на своем веку - и Парижа, и Рима, и Петербурга, и Москвы, - а теперь достойно и печально доживавший свой век лакеем в захолустном городе, в какой-то Дворянской гостинице, где даже настоящие хорошие господа только притворялись теперь господами, а прочие - просто "уездные моншеры", как он называл их, люди с преувеличенно- барскими замашками, с подозрительно развязной требовательностью, с низкими больше от водки, чем от барства, голосами.
- Здравствуйте, Александр Сергеич, - наперебой кричали отцу "резвые" у подъезда Дворянской. - Извольте приказать обождать, - может, в цирк вечерком поедете?
И отец, не могший, конечно, не чувствовать своей фальшивой роли будто бы прежнего, богатого человека, всё-таки был доволен этими криками и приказывал обождать, хотя извозчиков возле Дворянской всегда было сколько угодно, так что не имело ровно никакого смысла платить за обожданье.
А за стеклянной дверью подъезда было тепло, возбуждающе светло от ярких ламп, сразу охватывало всем тем хорошим, барским, что присуще старым провинциальным гостиницам для дворян, для дворянских съездов и собраний. А из коридора в первом этаже, который вёл в ресторан, слышались шумные голоса и смех, кто-то кричал; "Михеич, да скажи же, чёрт возьми, графу, что мы его ждем!" А на лестнице во второй этаж встречался и вдруг останавливался, издавал удивленное восклицанье, притворно-радостно выкатывал холодные ястребиные глаза и с придворной любезностью целовал руку матери великан в дохе, похожий на мужика и на удельного князя, и отец тотчас же подхватывал его светский тон, крепко жал его руку:
- Пожалуйста, пожалуйста, заходите, князь! Сердечно будем рады!
А по коридору быстро шел коротконогий и довольно плотный молодой человек в поддевке, в батистовой косоворотке, с гладко причесанными белесыми волосами и выпученными ярко-голубыми, всегда пьяными глазами, который хрипло и громко, поспешно и необыкновенно родственно (хотя родства между нами совсем не было) кричал ещё издали: