После бала я долго был пьян воспоминаньями о нём и о самом себе: о том нарядном, красивом, легком и ловком гимназисте в новом синем мундирчике и белых перчатках, который с таким радостно-молодецким холодком в душе мешался с нарядной и густой девичьей толпой, носился по коридору, по лестницам, то и дело пил оршад в буфете, скользил среди танцующих по паркету, посыпан-ному каким-то атласным порошком, в огромной белой зале, залитой жемчужным светом люстр и оглашаемой с хор торжествующе-звучными громами военной музыки, дышал всем тем душистым зноем, которым дурманят балы новичков, и был очарован каждой попадавшейся на глаза легкой туфелькой, каждой белой пелеринкой, каждой чёрной бархаткой на шее, каждым шёлковым бантом в косе, каждой юной грудью, высоко поднимавшейся от блаженного головокруженья после вальса...
В третьем классе я сказал однажды директору дерзость, за которую меня едва не исключили из гимназии. На уроке греческого языка, пока учитель что-то объяснял нам, писал на доске, крепко, ловко и с большим от этой ловкости удовольствием стуча мелом, я, вместо того чтобы слушать его, в сотый раз перечитывал одну из моих любимейших страниц в Одиссее - о том, как Навзикая поехала со своими служанками на морской берег мыть пряжу. Внезапно в класс вошел директор, имевший привычку ходить по коридорам и заглядывать в дверные стекла, направился прямо ко мне, вырвал у меня из рук книтуи бешено крикнул:
- Пошел до конца урока в угол! Я поднялся и, бледнея, ответил:
- Не кричите на меня и не говорите мне "ты". Я вам не мальчик... В самом деле, мальчиком я уже не был. Я быстро рос душевно и телесно. Я жил теперь уже не одними чувствами, приобрел некоторое господство над ними, стал разбираться в том, что я вижу и воспринимаю, стал смотреть на окружающее и на переживаемое мной до известной степени сверху вниз. Нечто подобное я испытал при переходе из детства в отрочество. Теперь испытывал с удвоенной силой. И, бродя в праздничные дни с Глебочкой по городу, замечал, что рост мой почти равен росту среднего прохожего, что только моя отроческая худоба, стройность да тонкость и свежесть безусого лица отличают меня от этих прохожих.
В начале сентября того года, когда я перешел в четвертый класс, неожиданно захотел вступить со мной в приятельство один из моих товарищей, некто Вадим Лопухин. Как-то на большой перемене он подошел ко мне, взял меня за руку выше локтя и сказал, прямо и пусто глядя в глаза мне:
- Послушай, хочешь войти в наш кружок? Мы образовали кружок гимназистов-дворян, чтобы не мешаться больше со всякими Архиповыми и Заусайловыми. Понимаешь?
Он был во всех отношениях гораздо старше меня, потому что в каждом классе непременно сидел два года, был уже юношески высок и широк в кости, белокур, светлоглаз, с пробивающимися золотистыми усиками. Чувствовалось, что он уже все знает, всё испытал, чувствовалась его порочность и то, что он весьма доволен ею, как признаком хорошего томи своей взрослости: на переменах он рассеянно и быстро прогуливался в толпе своим барски- лёгким, несколько пружинным и шаркающим шагом, небрежно и развязно подавшись вперед, засунув руки в карманы широких и легких панталон, всё посвистывая, всё поглядывая вокруг с холодным и несколько насмешливым любопытством, подходил, чтобы поболтать, только к "своим", при встрече с надзирателем кивал ему, как знакомому... Я в ту пору уже начал приглядываться к людям, наблюдать за ними, мои расположения и нерасположения стали определяться и делить людей на известные сорта, из коих некоторые навсегда становились мне ненавистны. Лопухин определенно принадлежал к ненавистным. И всё-таки я был польщен, ответил полным согласием насчет кружка, и тогда он предложил мне прийти нынче же вечером в городской сад.
- Ты, во-первых, должен поближе сойтись кое с кем из наших, - сказал он, - а во-вторых, я познакомлю тебя с Налей Р. Она ещё гимназистка, дочка очень чванных родителей, но уж прошла огонь и воду и медные трубы, умна, как бес, весела, как француженка, и может выпить бутылку шампанского без всякой посторонней помощи. А сама аршин ростом, и ножка - как у феи... Понимаешь? - сказал он, как всегда, глядя мне, в глаза и думая или делая вид, что думает о чём-то другом.
И вот, тотчас же после этого разговора, случилось со мной нечто совершенно необыкновенное: впервые в жизни я вдруг почувствовал не только влюбленность к той Нале, которую я вообразил себе со слов Лопухина, - влюблённость, уже совсем не похожую на то мимолетное, лёгкое, таинственное и прекрасное, что коснулось меня когда-то при взгляде на Сашку, а потом при встрече молодого Ростовцева с барышней на гулянье в царский день, - но уже и нечто мужское, телесное. Как трепетно ждал я вечера! Вот оно, мерещилось мне, наконец-то! Что наконец-то, что именно? Какая-то роковая и как будто уже давно вожделенная грань, через которую наконец и я должен переступить, жуткий порог какого-то греховного рая... И мне уже казалось, что всё это будет или, по крайней мере, начнётся нынче же вечером. Я сходил к парикмахеру, который постриг меня "бобриком" и, надушив, взодрал этот бобрик сально и пряно вонявшей круглой щёткой, я чуть не час мылся, наряжался и чистился дома и, когда шел в сад, чувствовал, как у меня леденеют руки и огнем пылают уши. В саду опять играла музыка, сыпал прохладной пылью высокий, раскидистый фонтан и с какой-то женственной роскошью пахло цветами в бодром и студеном воздухе багряного осеннего заката, но народу было мало, отчего мне ещё стыднее было ходить отдельно от прочих, на виду у всех, в этом избранном "кружке дворян-гимназистов" и поддерживать с ними какой-то особый дворянский разговор, - как вдруг меня словно ударило что-то: по аллее, навстречу нам, быстро шла мелкими шажками, с тросточкой в руках, маленькая женщина - девочка, очень ладно сложенная и очень изящно и просто одетая. Когда она быстро подошла к нам и, приветливо играя агатовыми глазами, свободно и крепко пожала нам руки своей маленькой ручкой в узкой чёрной перчатке, быстро заговорила и засмеялась, раза два мельком, но любопытно взглянув на меня, я впервые в жизни так живо и чувственно ощутил всё то особенное и ужасное, что есть в женских смеющихся губах, в детском звуке женского голоса, в округлости женских плеч, в тонкости женской талии, в том непередаваемом, что есть даже в женской щиколотке, что не мог вымолвить ни слова.
- Образуйте его нам немножко, Наля, - сказал Лопухин, спокойно и развязно кивая на меня и так бесстыдно-многозначительно на что-то намекая, что у меня холодной мелкой дрожью задрожало внутри и чуть не стукнули зубы...
К счастью, Наля через несколько дней уехала в губернский город - неожиданно умер её дядя, вице-губернатор. К счастью, и из кружка ничего не вышло. К тому же вскоре случилось у нас в семье огромное событие: арестовали брата Георгия.
XII
Событие это даже отца ошеломило.
Теперь ведь и представить себе невозможно, как относился когда-то рядовой русский человек ко всякому, кто осмеливался "идти против царя", образ которого, несмотря на непрестанную охоту за Александром Вторым и даже убийство его, всё ещё оставался образом "земного бога", вызывал в умах и сердцах мистическое благоговение. Мистически произносилось и слово "социалист" - в нём заключался великий позор и ужас, ибо в него вкладывали понятие всяческого злодейства. Когда пронеслась весть, что "социалисты" появились даже и в наших местах, - братья Рогачёвы, барышни Субботины, - это так поразило наш дом, как если бы в уезде появилась чума или библейская проказа. Потом произошло нечто ещё более ужасное; оказалось, что и сын Алфёрова, нашего ближайшего соседа, вдруг пропал из Петербурга, где он был в военно-медицинской академии, потом объявился под Ельцом на водяных мельницах, простым грузчиком, в лаптях, в посконной рубахе, весь заросший бородой, был узнан, уличен в "пропаганде", - это слово звучало тоже очень страшно, - и заключен в Петропавловскую крепость. Отец наш был человек вовсе не тёмный, не косный и уж далеко не робкий во всех отношениях; много раз слыхал я в детстве, с какой дерзостью называл он иногда Николая Первого Николаем Палкиным, бурбоном; однако слышал я и то, с какой торжественностью и столь же искренне произносил он на другой день совсем другие слова: "В базе почивающий государь император Николай Павлович..." У отца всё зависело от его барского настроения, а что всё-таки преобладало? И потому даже и он только руками растерянно разводил, когда "схватили" этого юного и бородатого грузчика.
- Несчастный Федор Михайлыч! - с ужасом говорил он про его отца. - Вероятно, этого голубчика казнят. Даже непременно казнят, - говорил он со своей постоянной страстью к сильным положениям. - Да и поделом, поделом! Очень жалко старика, но церемониться с ними нечего. Этак мы и до Французской революции достукаемся! И как я был прав, когда твердил, что, попомните моё слово, будет этот крутолобый, угрюмый болван острожником, позором всей своей семьи!
И вот, такой же позор, ужас вдруг свалился и на нашу семью. Как, почему? Ведь уж брата-то никак нельзя было назвать крутолобым, угрюмым болваном. Его "преступная деятельность" казалась ещё нелепее, ещё невероятнее, чем таковая же барышень Субботиных, которые, хотя и принадлежали к богатому и хорошему дворянскому роду, всё-таки просто могли быть сбиты с толку, по своей девичьей глупости, какими-нибудь Рогачёвыми.
В чём заключалась "деятельность" брата и как именно проводил он свои университетские годы, я точно не знаю. Знаю только то, что деятельность эта началась ещё в гимназии под руководством какой-то "замечательной личности", какого-то семинариста Доброхотова. Но что общего было у брата с Доброхотовым? Брат, рассказывая мне о нём впоследствии, всё ещё восхищался им, говорил о его "ригоризме", о его железной воле, о "беспощадной ненависти к самодержавию и беззаветной любви к народу"; но была ли хоть одна из этих черт у брата, почему он восхищался? Очевидно, только в силу той вечной легкомысленности, восторженности, что так присуща была дворянскому племени и не покидала Радищевых, Чацких, Рудиных, Огарёвых, Герценов даже и до седых волос; потому что черты Доброхотова считались высокими, героическими; и наконец по той простой причине, что, вспоминая Доброхотова, он вспоминал весь тот счастливый праздник, в котором протекала его, юность, - праздник ощущения этой юности, праздник "преступной", а потому сладостно-жуткой причастности ко всяким тайным кружкам, праздник сборищ, песен, "зажигательных" речей, опасных планов и предприятий...