Жизнь моя в это время не только опять резко изменилась внешне, но ознаменовалась ещё одним, внезапным и благодетельным переломом, расцветом, совершившимся во всём моем существе.
Удивителен весенний расцвет дерева. А как он удивителен, если весна дружная, счастливая! Тогда то незримое, что неустанно идёт в нём, проявляется, делается зримым особенно чудесно. Взглянув на дерево однажды утром, поражаешься обилию почек, покрывших его за ночь. А ещё через некий срок внезапно лопаются почки - и черный узор сучьев сразу осыпают несметные ярко-зелёные мушки. А там надвигается первая туча, гремит первый гром, свергается первый теплый ливень - и опять, ещё раз совершается диво: дерево стало уже так темно, так пышно по сравнению со своей вчерашней голой снастью, раскинулось крупной и блестящей зеленью так густо и широко, стоит в такой красе и силе молодой крепкой листвы, что просто глазам не веришь... Нечто подобное произошло и со мной в то время. И вот настали для меня те волшебные дни -
Когда в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться стала муза мне...
Ни лицейских садов, ни царскосельских озёр и лебедей, ничего этого мне, потомку "промотавшихся отцов", в удел уже не досталось. Но великая и божественная новизна, свежесть и радость "всех впечатлений бытия", но долины, всегда и всюду таинственные для юного сердца, но сияющие в тишине воды и первые, жалкие, неумелые, но незабвенные встречи с музой - все это у меня было. То, среди чего, говоря словами Пушкина, "расцветал" я, очень не походило на царскосельские парки. Но как пленительно, как родственно звучали для меня тогда пушкинские строки о них! Как живо выражали они существенность того, чем полна была моя душа, - те тайные лебединые клики, что порою так горячо и призывно оглашали её! И не всё ли равно, что именно извлекало их? И что с того, что ни единым словом не умел я их передать, выразить!
XVI
Все человеческие судьбы слагаются случайно, в зависимости от судеб, их окружающих... Так сложилась и судьба моей юности, определившей и всю мою судьбу. Как в старинных стихах:
Мне возвращён был кров родимый,
Дарован мир степной глуши,
Привычный быт и круг любимый
И жар восторженной души...
Почему я возвратился под этот кров, почему бросил гимназию? И была ли моя юность такой, какой она была, и как сложилась бы вся моя жизнь, не случись этого на первый взгляд ничтожного события?
Отец иногда говорил, что я бросил гимназию по причинам совершенно непозволительным в своей неожиданности и нелепости, просто "по вольности дворянства", как он любил выражаться, бранил меня своенравным недорослем и пенял себе за попустительство этому своенравию. Но говорил он и другое, - суждения его всегда были крайне противоречивы, - то, что я поступил вполне "логично", - он произносил это слово очень точно и изысканно, - сделал так, как требовала моя натура.
- Нет, - говорил он, - призвание Алексея не гражданское поприще, не мундир и не хозяйство, а поэзия души и жизни. Да и хозяйствовать-то, слава богу, уже не над чем. А тут, кто знает, может, вторым Пушкиным или Лермонтовым выйдет?..
В самом деле, многое сложилось против моего казённого учения: и та "вольность", которая была так присуща в прежние времена на Руси далеко не одному дворянству и которой немало было в моей крови, и наследственные черты отца, и моё призвание "к поэзии души и жизни", уже ясно определившееся в ту пору, и, наконец то случайное обстоятельство, что брата сослали не в Сибирь, а в Батурино.
Я как-то сразу окреп и возмужал за последний год пребывания в гимназии. До этой поры во мне, думаю, преобладали черты матери, но тут быстро стали развиваться отцовские, - его бодрая жизненность, сопротивляемость обстоятельствам, той чувствительности, которая была и в нём, но которую он всегда бессознательно спешил взять в свои здоровые и крепкие руки, и его бессознательная настойчивость в достижении желаемого, его своенравие. То, весьма В сущности неважное, что произошло с братом и что казалось тогда всей нашей семье ужасным, пережито было мной не сразу, но всё-таки пережито и даже послужило к моей зрелости, к возбуждению моих сил. Я почувствовал, что отец прав - "нельзя жить плакучей ивой", что "жизнь всё-таки великолепная вещь", как говорил он порой во хмелю, и уже сознательно видел, что в ней есть нечто неотразимо-чудесное - словесное творчество. И в мою душу запало твердое решение - во что бы то ни стало перейти в пятый класс, а затем навсегда развязаться с гимназией, вернуться в Батурино и стать "вторым Пушкиным или Лермонтовым", Жуковским, Баратынским, свою кровную принадлежность к которым я живо ощутил, кажется, с тех самых пор, как только узнал о них, на портреты которых я глядел как на фамильные.
Всю эту зиму я старался вести жизнь трудовую, бодрую, а весной мне уже и стараться не нужно было. За зиму со мной, несомненно, что-то случилось, - в смысле прежде всего телесного развития, - как неожиданно случается это со всеми подростками, у которых вдруг начинает пробиваться пушок на щеках, грубо начинают расти руки и ноги. Грубости у меня, слава богу, ни в чём не проявилось даже и в ту пору, но пушок уже золотился, глаза засинели ярче и гуще, и лицо, черты которого стали определённей, точно покрылось легким и здоровым загаром. Экзамены я поэтому держал совсем не так, как прежде. Я зубрил по целым дням, сам наслаждаясь своей неутомимостью, подтянутостью, с радостью чувствуя всё то молодое, здоровое, чистое, что делает иногда экзамены похожими на Страстную неделю, на говенье, на приготовление к исповеди и причастию. Я спал по три, по четыре часа, по утрам вскакивал с постели легко и быстро, мылся и одевался особенно заботливо, молился богу с уверенностью, что бог непременно поможет мне даже в аористах, выходил из дому с твердым спокойствием, крепко держа в уме и сердце все то, что было завоевано вчера и что нынче требовалось донести и передать куда следует стойко и полностью. А когда весь этот искус благополучно кончился, меня ждала другая радость: ни отец, ни мать на этот раз не приехали, чтобы везти меня в Батурино, а только прислали за мной, как за взрослым, тарантас парой, которой правил молодой и смешливый работник, за дорогу быстро ставший моим сердечным другом. А в Батурине, - это была большая и довольно зажиточная деревня с тремя помещичьими усадьбами, потонувшими в садах, с несколькими прудами и просторными выгонами, - всё уже цвело, зеленело, и я вдруг ощутил, понял эту счастливую красоту, эту пышность и яркость зелени, полноводность прудов, озорство соловьёв и лягушек уже как юноша, с чувственной полнотой и силой...
Летом женился брат Николай, натуре которого, самой всё-таки трезвой из всех наших натур, наскучило наконец безделье, - взял дочь немца, управляющего казённым имением в селе Васильевском. Думаю, что эта женитьба, тот праздник, в который она превратила для нас всё лето, а затем присутствие в доме молодой женщины тоже способствовали моему развитию.
А вскоре после того неожиданно явился в Батурино брат Георгий. Был июньский вечер, во дворе уже пахло холодеющей травой, в задумчивой вечерней красоте, как на старинной идиллической картине, стоял наш старый до7м со своими серыми деревянными колоннами и высокой крышей, все сидели в саду на балконе за чаем, а я спокойно направлялся по двору к конюшне седлать себе лошадь и ехать кататься на большую дорогу, как вдруг в наших деревенских воротах показалось нечто совершен-но необычное: городской извозчик! До сих пор помню ту особенную острожную бледность, которой меня порази-ло знакомое и вместе с тем совсем какое-то новое, чу-жое лицо брата...
Это был один из счастливейших вечеров в жизни на-шей семьи и начало того мира, благополучия, которое в последний раз воцарилось в ней на целых три года перед её концом, рассеянием...
XVII
Уже с юношескими чувствами приехал я весной того года в Батурино. Уже почти дружески делил летом по-ездки брата Николая к его невесте в Васильевское, всю прелесть их: вольный бег тройки в предвечернее время, по проселкам, среди все густеющих ржей, кукованье кукуш-ки в далекой березовой роще, ещё полной травы и цветов, вид причудливых облаков на золотом западе, вечерние смешанные запахи села, его изб, садов, реки, винокурен-ного завода, кушаний, приготовляемых к ужину в доме уп-равляющего, резкие, подмывающие звуки аристона, на котором играли для нас его младшие дочки, вестфальские пейзажи на стенах, огромные букеты черно-красных пио-нов на столиках, всё то весёлое, немецкое радушие, которым окружали нас в этом доме, и все увеличивающуюся, родственную близость к нам той высокой, худощавой, не-красивой, но чем-то очень милой девушки, которая вот-вот должна была стать членом нашей семьи и уже говори-ла мне "ты"...
Шафером я ещё не мог быть, но и положение свадеб-ного отрока, принятое мной на себя, уже не подходило ко мне, когда я, затянутый в новый блестящий мундир, в белых перчатках, с сияющими глазами и напомаженный, надевал белую атласную туфельку на её ногу в шёлковом скользком чулке, а потом ехал с ней в карете на могучей серой паре в Знаменье. Каждый день шли дожди, лошади несли, разбрасывая комья синей чернозёмной грязи, туч-ные, пресыщенные влагой ржи клонили на дорогу мок-рые серо-зелёные колосья, низкое солнце то и дело бли-стало сквозь крупный золотой ливень, - это, говорили, к счастливому браку, - алмазно сверкающие дождевыми слезами стекла кареты были подняты, в её коробке было тесно, я с наслаждением задыхался от духов невесты и всего того пышного, белоснежного, в чём она тонула, гля-дел в её заплаканные глаза, неловко держал в руках об-раз в золотой новой ризе, которым её благословили... А во время венчания я впервые почувствовал то чудное, ветхозаветное, что есть в этом радостном таинстве, кото-рое особенно прекрасно в деревенской церкви, под её бедной, но торжественно зажжённой люстрой, под не-стройно громкие, ликующие крики сельского клира, при открытых на вечернее зеленеющее небо дверях, в кото-рых теснится толпа восхищенных баб и девок... Когда же то новое и как будто счастливое, что вошло в наш дом с молодыми, завершилось неожиданным приездом брата Георгия и вся наша семья оказалась в сборе и полном благополучии, мысль о возвращении в гимназию стала для меня совсем нелепа.