XIX
А потом пришла весна, самая необыкновенная во всей моей жизни.
Помню как сейчас - я сидел с Олей в её комнате, вы-ходившей окном во двор. Было часов пять солнечного мартовского вечера. Неожиданно, застёгивая полушу-бок, вошел с обычной своей бодростью отец, - усы у не-го были теперь уже седые, но он по-прежнему держался молодцом, - и сказал:
- Нарочный из Васильевского. С Писаревым что-то вроде удара. Сейчас еду туда, - хочешь со мной?
Я поднялся, поражённый счастьем неожиданно по-пасть в Васильевское, увидеть Анхен, и мы тотчас же по-ехали. К удивлению нашему, Писарев был здоров и ве-сел, сам давился и не понимал, что такое с ним было. "А ты всё-таки пей-то поменьше", - сказал ему отец на дру-гой день на прощанье в прихожей. "Пустяки!" - ответил Писарев, усмехаясь своими цыганскими глазами, помогая отцу надеть полушубок, - как сейчас вижу - его, стройно-го, смуглого, чернобородого, в шелковой красной косо-воротке навыпуск, в черных легких шароварах и крас-ных, шитых серебром чувяках. Мы спокойно воротились домой, а тут вскоре пошла полая вода, такая спорая и буйная, что наше сообщение с Васильевским недели на две совсем прервалось. На первый день Пасхи стало вез-де совсем сухо, зазеленели лозинки и выгоны. Мы все собрались ехать в Васильевское и уже вышли солиться в тарантас, как вдруг в воротах показалась лошадь, за ней беговые дрожки, а на них наш двоюродный брат Пётр Петрович Арсеньев.
- Христос воскресе, - сказал он, подъезжая, с ка-ким-то преувеличенным спокойствием. - Вы в Васильевское? Как нельзя более вовремя. Писарев приказал долго жить. Проснулся нынче, вошел к сестре, сел вдруг в крес-ло - и каюк... Писарева только что обмыли и убрали, когда мы вошли в его дом, он лежал, являя обычную картину покойника, только что положенного на стол, - картину, поражавшую ещё только своей странностью, - в том самом зале, где две недели тому назад он стоял и улыбался на пороге, щурясь от вечернего солнца и своей папиросы. Он лежал с закрытыми глазами, - до сих пор вижу их лиловато-смуглую выпуклость, - но пока совсем как живой, с великолепно расчёсанными, ещё мокрыми смольными волосами и такой же бородой, в новом сюртуке, в крахмальной ру-башке, с хорошо завязанным чёрным галстуком, по пояс прикрытый простыней, под которой обозначились его прямо стоящие связанные ступни. Я спокойно и тупо гля-дел на него, даже пробовал его лоб и руки - они были почти теплы... К вечеру, однако, все очень изменилось. Я уже понял, что случилось, и сам не свой вошёл в зал, ког-да позвали на первую панихиду. В окна зала ещё алел над дальними полями тёмный весенний закат, но сумерки, поднимавшиеся с темной речной долины, с тёмных сы-рых полей, со всей темной холодеющей земли, снизу затопляли его всё гуще, в тёмном зале, полном народу, бы-ло мутно от ладана, и сквозь эту темноту и муть у всех в руках золотисто горели восковые свечки, а из-за высо-ких церковных свечей, дымивших вокруг смертного одра красным пламенем, зловеще звучали возгласы священнослужителей, странно сменявшиеся радостно и безза-ботно настойчивым "Христос воскресе из мёртвых". И я пристально смотрел то вперед, туда, где в дымном блеске и сумраке тускло и уже страшно мерцал как-то скорбно-поникший, потемневший за день лик покойника, то с горячей нежностью, с чувством единственного спаситель-ного прибежища находил в толпе личико тихо и скромно стоявшей Анхен, тепло и невинно озаренное огоньком свечи снизу...
Ночь я спал тревожно и скорбно, одолеваемый всё од-ними и теми же противоестественно яркими и беспо-рядочными видениями какого-то суетливого многолюдст-ва, жутко и таинственно связанного с тем, что случилось: все поспешно - и, что всего ужаснее, как будто под молчаливым руководством самого покойника - ходили по всем комнатам, что-то друг другу торопливо советовали, перетаскивали столы, кресла, кровати, комолы... Утром я вышел на крыльцо как пьяный. Утро было тихое, тёплое, ясное. Солнце пригревало сухое крыльцо, ярко и нежно зеленеющий двор и ещё низкий, сквозной, однако уже по-весеннему сереющий в мягком блеске сад. Но я вдруг взглянул вокруг - и с ужасом увидал совсем рядом с собой длинную, стоймя прислоненную к стене, новую тёмно-фиолетовую крышку гроба. Я сбежал с крыльца, ушел в сад, долго ходил по его нагим, светлым и тёплым аллеям, сел в аллее акаций на скамейку... Пели зяблики, желтела нежно и весело опушившаяся акация, сладко и больно умилял душу запах земли, молодой травы, одно-образно, важно и торжествующе, не нарушая кроткой тишины сада, орали грачи вдали на низах на старых берё-зах, там, где в оливковый весенний дымок сливалась ещё голая ивовая поросль... И во всем была смерть, смерть, смешанная с вечной, милой и бесценной жизнью! Поче-му-то вдруг вспомнилось начало "Вильгельма Тепля", - я перед тем всё читал Шиллера, - горы, озеро, плывёт и поёт рыбак... И в душе моей вдруг зазвучала какая-то не-сказанно сладкая, радостная, вольная песня каких-то да-леких, несказанно счастливых стран...
Как во хмелю провел я и весь день, все время держав-ший в непрестанном напряжении: опять были панихиды, опять многолюдство, приезжающие и уезжающие сосе-ди, а там где-то, в затворённой со всех сторон солнечной детской, беззаботные игры ничего ещё не понимающих детей, под скорбным и ласково невнимательным присмотром то и дело тихо плачущей няньки...
И вот опять стало смеркаться, и опять стали сходиться, собираться в зал, ждать новой панихиды, осторожно переговариваться... Приход священнослужителей и вслед за тем воцарившееся молчание, зажигание свечей и облаче-ние в этой тишине, все это таинственно-церковное приго-товление к службе, а потом первый взмах кадила и первый возглас - всё это показалось мне теперь, в этот послед-ний для покойника вечер, столь многозначительным, что я уже глаз не мог поднять на то, что было впереди, на этот пышный, бархатный гроб, воздвигнутый на составленные столы, и на то церковно-страшное, картинно-погребаль-ное, что наклонно возвышалось в гробу во всём зловещем великолепии своего золотого покрова, золотой иконки на груди и новой, жёстко-белой подушки, - во всей сумрач-ной тьме непробудного гробового сна этого чернобородо-го лика с запавшими и почерневшими веками, металлически лоснящегося сквозь тёплый, душный дым и горячий, дрожащий блеск... На ночь нам с братом Георгием опять постелили в его бывшем кабинете. Двери в опустевший, ещё полный ла-дана зал, где негромко и однообразно читал под нагорев-шими свечами дьячок, затворили со всех сторон, дом за-тих, успокоился. Брат, потушив свечу, заснул. Но я даже не мог раздеться, лёг не раздеваясь, и как только тоже дунул на свечу и на миг забылся, тотчас же увидел себя в зале - и в диком ужасе очнулся. Я сел и с бьющимся сердцем стал смотреть в тёмноту, слушать малейший шо-рох. Всё было необыкновенно, страшно тихо, - слыша-лось только отдалённое, невнятное чтение в зале... Я сде-лал над собой крайнее усилие, скинул ноги с дивана, рас-пахнул дверь кабинета, на цыпочках перебежал тёмный коридор и прильнул ухом к двери, пол которой светилось из зала.
- Господь царствует, он облечён величием, облечён господь могуществом, - негромко, деревянно и поспеш-но говорил за дверью дьячок. - Возвышают реки, госпо-ди, возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои... Вначале ты основал землю и небеса - дело рук тво-их... Они погибнут, а ты пребудешь, и все они, как риза, об-ветшают, и, как одежду, ты переменишь их... Да будет гос-поду слава вовеки, да веселится господь о делах своих!
Дрожь восторженных слез охватила меня, я пошел по-спешно по тёмному коридору в тёмную заднюю прихо-жую и на заднее крыльцо. Я обошел дом и остановился среди двора. Было темно и как-то особенно, как бывает только ранней весной, чисто, свежо, тихо. Земля подмерз-ла, была тугая. Какое-то тончайшее и чистейшее дыхание чуть серебрилось между землёй и чистым звёздным не-бом. В тишине, вдали, мерно и глухо шумела в долине ве-сенняя река. Я посмотрел в темноту за долину, на проти-воположную гору, - там, в доме Виганда, одиноко крас-нел, светился поздний огонек.
- Это она не спит, - подумал я. - "Возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои", - подумал я, и огонек лучисто задрожал у меня в глазах от новых слёз - слёз счастья, любви, надежд и какой-то исступлённой, ли-кующей нежности.
Книга третья
I
Та страшная весенняя ночь в Васильевском памятна мне тем более, что она была накануне похорон.
Я заснул в эту ночь лишь под утро. Я не в силах был вернуться в дом сразу, - слишком зловеще темнели в звёздном свете его очертания и чернела возле крыльца крышка гроба... Я ушёл в поле, долго шёл в темноте куда глаза глядят... Вернулся я, когда на востоке уже белело и по всему селу пели петухи, прокрался в дом тем же зад-ним ходом и тотчас заснул. Однако вскоре начала трево-жить сквозь сон мысль о близости каких-то особенно важных минут, и я вдруг опять вскочил, не проспав и трёх часов. Дом всё ещё делился на два совершенно раз-ных мира: в одном была смерть, был зал с гробом, в дру-гом же, то есть во всех прочих комнатах, со всех сторон отделенных от него запертыми дверями, как попало шла наша беспорядочная жизнь, нетерпеливо ждущая роко-вой развязки этого беспорядка. Я проснулся с резким чувством того, что развязка наконец настала, и был нема-ло удивлен, увидя, что брат, спавший со мной в кабинете покойного, равнодушно курит, сидя в одном белье на ди-ване, с которого до полу сползла смятая простыня, меж тем как по коридору за дверью уже поспешно ходили, слышались голоса, какие-то короткие вопросы и такие же ответы.