Вошла Марья Петровна, старшая горничная, внесла поднос с чаем, молча поклонилась, не глядя на нас, и, поставив поднос на письменный стол, озабоченно вышла. Я, дрожащими руками, стал одеваться. В кабине-те, оклеенном старенькими золотистыми обоями, было всё просто, буднично и даже весело, плавал, говоря о на-шей мужской утренней жизни, пахучий папиросный дым. Брат курил и рассеянно посматривал на те самые кавказ-ские туфли Писарева, в которых я видел его, во всей его бодрой цыганской красоте, две недели тому назад, и которые мирно стояли теперь под письменным столом. Я то-же взглянул на них: да, его уже нет, а вот туфли все стоят и могут простоять ещё хоть сто лет! И где он теперь и где будет до скончания веков? И неужели это правда, что он уже встретился где-то там со всеми нашими давным-дав-но умершими, сказочными бабушками и дедушками, и кто он такой теперь? Неужто это он-то ужасное, что лежит в зале на столах, в этих вкось расходящихся краях гробового ящика, противоестественно озаряемое среди бела дня тупым огнем до коротких обрубков догоревших свечей, густо закапавших и просаливших зубчатую бумагу, окружающую их на высоких серебряных ставниках, - он, который всего позавчера, вот в такое же утро, входил с только что расчёсанной, ещё свежей после умыванья чёрной бородой к жене в соседнюю комнату, на полу которой через полчаса после того уже обмывали его голое, еще почти живое, податливо и бессильно падающее куда угодно тело?
И все таки это он, подумал я, и это нынче, вот сейчас, произойдет с ним то последнее, церковное, с чем он ни в малейшей мере не имел ничего общего при жизни,, то самое дивное в мире, в чем я буду участвовать впервые за всё своё молодое существование, то есть переживать осуществление тех самых необыкно-венных слов, которые я, в гимназии, должен был зачем-то учить наизусть: "Через трое суток по кончине христиа-нина следует его вынос во храм... Приготовлением к сему служат, при стечении близких, друзей и сродников усоп-шего, усиленные каждения вокруг него и пение тропарей о его упокоении до Страшного суда господня и восстания всех мертвых от гроба..." Я с великим изумлением поду-мал вдруг, что этот самый христианин и есть в данную ми-нуту Писарев, и ужаснулся тому бесконечному сроку, который ещё остается ему до этого восстания, после ко-торого будто бы начнётся и во веки веков будет длиться что-то уже совершенно невообразимое, не имеющее ни смысла, ни цели и никаких сроков...
II
Вынос я наблюдал жадно и трепетно. Работники, празд-нично сытые и чистые, были сильны и молоды, но с каким неловким и боязливым напряжением, отворачивая голо-вы, сдвинули они со столов и на белых полотнищах подня-ли свой тяжкий груз, когда настал наконец последний час разлуки Писарева с родным домом и всем миром! Мне опять показалось тогда, что в этом огромном бархатно-фиолетовом ящике с мерзкими серебряными лапками ле-жит нечто священное, но вместе с тем и непристойно-зем-ное, непотребное. Это нечто, с покорно скрещенными и закаменевшими в чёрных сюртучных обшлагах руками, деревянно покачивающее мертвой головою, низко и на-клонно поплыло по чужой воле над полом, среди тесноты, праздничных риз, ладана и нестройного пения, ногами к настежь раскрытым дверям, - да никогда не переступит оно вновь порога этого дома! - сперва в прихожую, по-том на крыльцо, на яркий свет и зелень весеннего двора, где над толпой высилось распятие и два мужика держа-ли на головах крышку гроба. Тут работники приостано-вились, оттягивая полотнищами свои густо покрасневшие шеи, причт запел громче, - "в знамение того, что усопший переходит в царство бесплотных духов, окружающих пре-стол вседержителя и немолчно воспевающих ему трисвятую песнь", - а с верхушки колокольни, глядевшей из-за надворных построек прямо против крыльца и медленно ронявшей до этой минуты тонкие, жалостные и всё стро-же густевшие звуки, вдруг резко сорвалась короткая, на-рочито нелепая, трагическая разноголосица, на которую дружным и нестройным лаем и воем ответили испуганные борзые и гончие, наполнявшие двор. Это было так безоб-разно, что сестра в своем длинном крепе зашаталась и за-рыдала, бабы в толпе заголосили и отец, тоже неловко поддерживавший гроб, весь исказился отвращением и болью.
В церкви я всё смотрел на трупный лик покойника, ле-жавшего как раз против царских врат, под круглым глу-хим куполом, разрисованным каменными сизыми облака-ми, среди которых, из грубого синего треугольника, про-долговато, жестко и загадочно взирало Всевидящее Око. Шло уже отпевание, и лик этот, с его обострившимся но-сом, черной сквозящей бородой и такими же усами, под которыми блестели плоские слипшиеся губы, был уже могильно увенчан пестрым бумажным венчиком. Я смот-рел, думая: он похож теперь на древнего великого князя, он теперь навеки приобщен как бы к лику святых, к сон-му всех праотцев и пращуров наших... Над ним уже пели: "Блаженны непорочнии, в путь ходящий в законе господ-не", - я же, с мукой и болью за него и с умилением за се-бя, думал: вот сейчас всунут в его тугие пальцы с почерневшими ногтями "отпуск", польют его "елеем", кресто-образно посыплют "перстью", покроют кисеей и крыш-кой, вынесут и закопают, и уйдут и забудут, и пойдут го-ды, и будет длиться моя долгая и счастливая жизнь где-то там, в моём туманном и светлом будущем, а он, или, вер-нее, его череп и кости всё будут лежать и лежать в земле за этой церковью, в высокой траве под берёзкой, кото-рую нынче посадят в его возглавии и которая станет некогда большим и прекрасным белоствольным деревом со своей низко струящейся и сладко трепещущей в дол-гий летний день серо-зелёной верхушкой... Воздавая ему "последнее целование", я коснулся венчика губами - и, боже, каким холодом и смрадом пахнуло на меня и как потрясла меня своей ледяной твердостью тёмно-лимон-ная кость лба под этим венчиком в непостижимую проти-воположность тому живому, весеннему, теплому, чем так сладко и просто веяло в решётчатые окна церкви!
Я пристально глядел потом, стоя за церковью, среди старых могильных плит и памятников всяких бригадиров и секунд-майоров, в глубокую и узкую яму, тускло и уг-рюмо блестевшую своими твёрдо и ровно обрезанными боками: грубо и беспощадно летела туда, поспешно сыпа-лась сырая, первобытная земля на фиолетовый бархат, на крест из белого позумента. Мне хотелось кощунственно ожесточить себя, я вспоминал холодное Всевидящее Око в каменно-облачном небе церковного купола, думал о том несказанном, что будет в этом гробу через неделю, даже пытался уверить себя, что ведь будет в некий срок и со мной то же самое... Но веры в это не было ни малей-шей, могилу уже сровняли с землею, на Анхен было но-вое батистовое платьице... ласково и беззаветно, всё раз-решая и во всём обнадеживая, звучало последнее песно-пение, опять праздничное, опять Христово, терявшееся в теплом солнечном воздухе... Мир стал как будто ещё мо-ложе, свободнее, шире и прекраснее после того, как кто-то навеки ушел из него...
III
Когда возвращались с кладбища, сестра шла, спотыка-ясь, прижимая платок к глазам, ничего не видя перед со-бой. Но отец крепко держал её под локоть и, принорав-ливаясь к её шагу, настойчиво говорил ей всё то пустое, милое, что спокон веку говорят в таких случаях:
- Душа моя, утешать тебя бесполезно, но одою ска-жу: помни, что отчаяние есть смертный грех, что ты не одна в мире, что у тебя есть люди, бесконечно любящие тебя, что у тебя есть дети, дающие тебе высокую цель в жизни, и главное, что ты так ещё молода, что у тебя всё впереди...
Возле отца шел, держа в руках дворянский картуз, его старый друг, круглый и плотный помещик, загорелый и смуглый, у которого были какие-то золотисто-табачные пятна на желтоватых белках карих глаз, с самого детства занимавшие меня. Ему было жарко от непривычного ему сюртука, от крахмальной рубашки, от своей крепкой полноты и тех чувств, которые волновали его. И он, сви-стя легкими от поспешности и удушья, говорил то же, что и отец:
- Вера Петровна, позвольте и мне сказать: я покой-ному вторым отцом был по смерти его батюшки, я его и крестил, и вырастил, и под венец с вами благословлял, вы понимаете, что я испытываю... Потом, вы ведь знаете: я и сам рано овдовел... Но Александр всё-таки тысячу раз прав. Знаете, как говорят мужики? "Смерть как солнце, на неё не глянешь..." Да, не глянешь, и не надо глядеть, иначе нельзя жить... Мне вот стыдно, что его нету, а я всё иду и хриплю, да разве это наша воля?
И я смотрел на его стриженую сизо-серебристую голо-ву с широким затылком, на старое, истончившееся обру-чальное кольцо на его тёмной маленькой руке... Я смотрел и чувствовал, что и всем нам в той или иной мере стыдно, неловко, а всё-таки бесконечно сладко возвращаться к жизни после той ужасной обузы, которая тяготела на нас целых три дня, и ловил себя на том, как мне приятно сту-пать по мягкой весенней земле, идти с раскрытой головой под греющим солнцем, слушать непрестанный, разноголо-сый крик грачей, с буйным и страдальчески-счастливым упоением орущих и хлопочущих во всех окрестных садах, глядеть какими-то новыми, чуть не влюбленными глазами на сестру, на её траур, на красоту её молодости и горя, ду-мать с замиранием сердца, что у нас с Анхен назначено нынче свидание в низах сада...