VI
Отцвёл и оделся сад, целый день пел соловей в саду, целый день были подняты нижние рамы окон в моей ком-нате, которая стала мне ещё милее прежнего стариной этих окон, составленных из мелких квадратов, тёмным дубовым потолком, дубовыми креслами и такой же кро-ватью с гладкими и покатыми отвалами... Первое время я только и делал, что лежал с книгой в руках, то рассеянно читая, то слушая соловьиное цоканье, думая о той "пол-ной" жизни, которой я должен жить отныне, и порой не-жданно засыпая коротким и глубоким сном, очнувшись от которого я всякий раз как-то особенно свежо изум-лялся новизне и прелести окружающего и так хотел есть, что вскакивал и шёл или за вареньем в буфетную, то есть в заброшенную каморку, стеклянная дверь которой вы-ходила в зал, или за чёрным хлебом в людскую, где днём всегда было пусто, - лежал только в тёмном углу на горя-чей и сорной печи один Леонтий, длинный и невероят-но худой, густо заросший желтой щетиной и весь шелу-шившийся от старости, бывший бабушкин повар, уже много лет зачем-то отстаивавший от неминуемой смерти своё непонятное, совсем пещерное существование... На-дежды на счастье, на счастливую жизнь, которая вот-вот должна начаться! Но для этого часто бывает достаточно вот так очнуться после внезапного и короткого сна и по-бежать за коркой чёрного хлеба или услыхать, что зовут на балкон к чаю, а за чаем подумать, что сейчас надо пой-ти оседлать лошадь и закатиться куда глаза глядят по вечереющей большой дороге...
Ночи стояли лунные, и я порой просыпался среди ночи в самый глубокий час её, когда даже соловей не пел. Во всём мире была такая тишина, что, казалось, я просыпался от чрезмерности этой тишины. На мгновение охваты-вал страх, - вдруг вспоминался Писарев, чудилась высо-кая тень возле двери в гостиную... Но через мгновение тени этой уже не было, виден был только просто угол, темнеющий сквозь тонкий сумрак комнаты, а за раскры-тыми окнами сиял и звал в своё светлое безмолвное цар-ство лунный сад. И я вставал, осторожно отворял дверь в гостиную, видел в сумраке глядевший на меня со сте-ны портрет бабушки в чепце, смотрел в зал, где провёл столько прекрасных часов в лунные ночи зимой... он ка-зался теперь таинственней и ниже, потому что луна, ходившая летом правее дома, не глядела в него, да и сам он стал сумрачней: липа за его северными окнами, густо по-крывшаяся листвой, вплотную загораживала эти окна своим темным громадным шатром... Выйдя на балкон, я каждый раз снова и снова, до недоумения, даже до не-которой муки, давился на красоту ночи: что же это такое и что с этим делать! Я и теперь испытываю нечто по-добное в такие ночи. Что же было тогда, когда все это было внове, когда было такое обоняние, что отличался за-пах росистого лопуха от запаха сырой травы! Необык-новенно высокий треугольник ели, освещенный луной только с одной стороны, по-прежнему возносился сво-им зубчатым острием в прозрачное ночное небо, где теп-лилось несколько редких звёзд, мелких, мирных и на-столько бесконечно далёких и дивных, истинно господ-них, что хотелось стать на колени и перекреститься на них. Пустая поляна перед домом была залита сильным и странным светом. Справа, над садом, сияла в ясном и пу-стом небосклоне полная луна с чуть темнеющими релье-фами своего мертвенно-бледного, изнутри налитого яр-кой светящейся белизной лица. И мы с ней, теперь уже давно знакомые друг другу, подолгу глядели друг на дру-га, безответно и безмолвно чего-то друг от друга ожи-дая... Чего? Я знал только то, что чего-то нам с нею очень недостает...
Потом я шёл вместе со своей тенью по росистой, ра-дужной траве поляны, входил в пёстрый сумрак аллеи, ведущей к пруду, и луна покорно следовала, за мной. Я шел, оглядываясь, - она, зеркально сияя и дробясь, кати-лась сквозь чёрный и местами ярко блестящий узор ветвей и листьев. Я стоял на росистом скате к полноводному пруду, широко сиявшему своей золотой поверхностью возле плотины вправо. Я стоял, глядел - и луна стояла, глядела. Возле берега, подо мной, была зыбкая, темно-зеркальная бездна подводного неба, на которой висели, чутким сном спали, спрятав под крыло голову и глубоко отражаясь в ней, утки; за прудом влево темнела вдали усадьба Уварова, того помещика, чьим незаконным сыном был Глебочка; за прудом напротив лежали в упор ос-вещённые луной глинистые косогоры, а дальше - по-ночному светлый деревенский выгон и ряд чернеющих за ним изб... Какое молчание - так может молчать только что-нибудь живое! Дико-тревожный крик внезапно про-снувшихся и закачавших под собой своё зыбкое зеркальное небо уток громом звучал по окрестным садам... Когда же я медленно шёл дальше, вдоль пруда направо, луна опять тихо катилась рядом со мной над тёмными верши-нами застывших в своей ночной красоте деревьев...
И так мы обходили кругом весь сад. Было похоже, что и думаем мы вместе - и всё об одном: о загадочном, то-мительно-любовном счастье жизни, о моём загадочном будущем, которое должно быть непременно счастливым, и, конечно, всё время об Анхен. Образ Писарева, как живого, так и мёртвого, забывался всё больше. Что осталось от бабушки, кроме её портрета на стене в гостиной? Так и Писарев; думая о нём, я мысленно видел теперь только его большой портрет, висевший в диванной Васильевского дома, портрет той поры, когда он только что женился (и, верно, надеялся жить бесконечно!). Ещё при-ходило в голову прежнее: где теперь этот человек, что с ним сталось, что такое та вечная жизнь, где он будто бы пребывает? Но безответные вопросы не повергали боль-ше в тревожное недоумение, в них было даже что-то уте-шающее: где он - ведомо одному богу, которого я не по-нимаю, но в которого должен верить и верю, чтобы жить и быть счастливым.
Анхен мучила дольше. Даже днём, - на что бы я ни глядел, что бы ни чувствовал, ни читал, ни думал, - за всем была она, нежность к ней, воспоминания, связан-ные с нею, боль, что уже некому сказать, как я её люблю и сколько на свете прекрасного, наслаждаться которым мы могли бы вместе; про ночь же и говорить нечего - тут она владела мной всецело. Но время шло - и вот посте-пенно стала превращаться в легенду, утрачивать свой жи-вой облик и Анхен: уже как-то не верилось, что когда-то она была со мной и что где-то есть она и теперь; уже думать о ней и чувствовать её я стал только поэтически, с тоской вообще о любви, о каком-то общем прекрасном женском образе...
VII
Как-то в начале лета я прочел в "Неделе", которую вы-писывал в тот год, о выходе в свет полного собрания сти-хов Надсона. Какой восторг возбуждало тогда даже в са-мой глухой провинции это имя! Я кое-что из Надсона уже читал и, сколько ни старался, никак не мог растрогать се-бя. "Пусть яд безжалостных сомнений в груди истерзанной замрёт" - это казалось мне только дурным пусто-словием. Я не мог питать особого уважения к стихам, где говорилось, что болотная осока растёт над прудом и да-же склоняется над ним "зелёными ветвями". Но все рав-но - Надсон был "безвременно погибший поэт", юноша с прекрасным и печальным взором, "угасший среди роз и кипарисов на берегах лазурного южного моря...". Когда я прочел зимой о его смерти и о том, что его металли-ческий гроб, "утопавший в цветах", отправлен для тор-жественного погребения "в морозный и туманный Пе-тербург", я вышел к обеду столь бледный и взволнованный, что даже отец стал тревожно поглядывать на меня и успокоился только тогда, когда я объяснил причину сво-его горя.
- Ах, только-то и всего? - удивлённо спросил он, уз-нав, что причина эта заключается в смерти Надсона.
И сердито прибавил с облегчением:
- Какой вздор лезет тебе, однако, в голову!
Теперь заметка "Недели" снова ужасно взволновала меня. За зиму слава Надсона возросла ещё пуще. И мысль об этой славе вдруг так ударила мне в голову, внезапно вы-звала такое горячее желание и собственной славы, доби-ваться которой нужно было начинать сию же минуту, не медля ни единого мгновения, что я завтра же решил отправиться за Надсоном в город, чтобы узнать уже как следу-ет, что он такое, чем он, помимо своей поэтической смер-ти, всё-таки приводит в такое восхищение всю Россию. Ехать было не на чем: Кабардинка хромала, рабочие лоша-ди были слишком худы и безобразны, - нужно было идти пешком. И вот я пошел, хотя до города было не менее тридцати вёрст. Я вышел рано, шагал по жаркой и пустой боль-шой дороге без отдыха и часа в три уже входил в библио-теку на Торговой улице. Барышня с кудряшками на лбу, одиноко скучавшая в узкой комнате, заставленной свер-ху донизу книгами в обитых переплётах, взглянула на ме-ня, заморенного дорогой и солнцем, почему-то очень лю-бопытно.
- На Надсона очередь, - сказала она небрежно. - Раньше как через месяц не дождётесь...