Смекни!
smekni.com

Жизнь Арсеньева (стр. 25 из 56)

Я к Уваровым в то лето не ходил - Глебочка проводил лето в земледельческой школе, куда его перевели ввиду малых успехов в гимназии; не бывали и Уваровы у нас, были в натянутых отношениях, -вечная история мелких деревенских ссор; однако Уварова всё-таки попросила у нашего отца позволения купаться в пруде с нашей сто-роны и приходила вместе с Бибиковыми почти каждый день, а я то и дело как бы нечаянно встречался с ними на берегу и особенно учтиво раскланивался, причем госпо-жа Бибикова, ходившая всегда как-то милостиво-важно, с поднятой головой, в широком балахоне и с мохнатой простынёй на плече, отвечала мне уже довольно привет-ливо и даже с усмешкой, вспоминая, верно, как я тогда, в городе, выскочил из библиотеки. Сперва застенчиво, а потом всё дружелюбней и живей отвечала и Лиза, уже несколько загоревшая и с некоторым блеском в своих широких глазах. Теперь она ходила в белой с синим воро-том матроске и довольно короткой синей юбочке, ничем не прикрывая от солнца свою черную головку с заплетён-ной и большим белым бантом завязанной, слегка курча-вившейся чёрной косой. Она не купалась, только сидела на берегу, пока купались где-то под особенно густым ив-няком её мать и Уварова; но она иногда снимала туфель-ки, чтобы походить по траве, насладиться её нежной све-жестью, и я несколько раз видел её босиком. Белизна её ножек в зеленой траве была невыразимо прелестна...

И опять наступили лунные ночи, и я выдумал уже со-всем не спать по ночам, - ложиться только с восходом солнца, а ночь сидеть при свечах в своей комнате, читать и писать стихи, потом бродить в саду, глядеть на усадьбу Уваровых с плотины пруда...

Днём на этой плотине часто стояли бабы и девки и, наклоняясь к большому плоскому голышу, лежавшему в воде на бережку, подоткнувшись выше колен, крупных, красных, а всё-таки нежных, женских, сильно и ладно, переговариваясь быстрыми, бойкими голосами, колотили вальками мокрые серые рубахи; иногда они разгибались, вытирали о засученный рукав пот со лба, с шутливой развязностью, на что-то намекая, говорили, когда мне слу-чалось проходить мимо: "Барчук, ай потерял что?" - и опять наклонялись и ещё бодрей колотили, шлёпали и че-му-то смеялись, переговариваясь, а я поскорей уходил прочь: мне уже трудно было смотреть на них, склонён-ных, видеть их голые колени...

Потом к другому нашему соседу, к тому, чья усадьба была через улицу от нашей и чей сын был в ссылке, к старику Алферову, приехали его дальние родственницы, пе-тербургские барышни, и одна из них, младшая, Ася, была хороша собой, ловка и высока, весела и энергична, сво-бодна в обращении. Она любила играть в крокет, щёлкать что попало фотографическим аппаратом, ездить верхом, и незаметно я стал довольно частым гостем в этой усадьбе, вступил с Асей в какое-то подобие дружбы, в которой она и помыкала мной, как мальчишкой, и проявляла в то же время явное удовольствие от общества этого мальчишки. Она то и дело снимала меня, мы с ней по целым часам стучали крокетными молотками, причём всегда выходило, что я будто бы что-то не так делаю, а она поминутно останав-ливалась и, необыкновенно мило не выговаривая буквы "л", кричала на меня в полном отчаянии: "Ах, какой гвупый, боже, какой гвупый!" - больше же всего любила скакать под вечер по большой дороге, и уже не совсем спокойно слушал я её радостные покрикиванья на скаку, видел её румянец и растрепавшиеся волосы, чувствовал наше с ней одиночество в поле, меж тем как её лироподобное тело великолепно лежало на седле и тугая икра левой ноги, упертой в стремя, всё время мелькала под развеваю-щимся подолом амазонки...

Но то было днем, вечером. А ночи свои я посвящал поэзии.

Вот уже совсем темно в поле, густеют теплые сумер-ки, и мы с Асей шагом возвращаемся домой, проезжаем по деревне, пахнущей всеми вечерними летними запаха-ми. Проводив Асю до дому, я въезжаю во двор нашей усадьбы, бросаю повод потной Кабардинки работнику и бегу в дом к ужину, где меня встречают весёлые насмеш-ки братьев и невестки. После ужина я выхожу с ними на прогулку, на выгон за пруд или опять всё на ту же боль-шую дорогу, глядя на сумрачно-красную луну, поднимаю-щуюся за чёрными полями, откуда тянет ровным мягким теплом. А после прогулки я остаюсь наконец один. Все затихло - дом, усадьба, деревня, лунные поля. Я сижу у себя возле открытого окна, читаю, пишу. Чуть посвежев-ший ночной ветер приходит от времени до времени из са-ла, там и сям уже озаренного, колеблет огни оплываю-щих свечей. Ночные мотыльки роями вьются вокруг них, с треском и приятной вонью жгутся, падают и понемногу усеивают весь стол. Неодолимая дремота клонит голову, смыкает веки, но я всячески одолеваю, осиливаю её... И к полуночи она обычно рассеивалась. Я вставал, выходил в сад. Теперь, в июне, луна ходила по-летнему, ниже. Она стояла за углом дома, широкая тень далеко лежала от него по поляне, и из этой тени особенно хорошо было смотреть на какую-нибудь семицветную звезду, тихо мерцавшую на востоке, далеко за салом, за деревней, за летними полями, откуда иногда чуть слышно и потому особенно очаровательно доносился далекий бой перепе-ла. Цвела и сладко пахла столетняя липа возле дома, теп-ла и золотиста была луна. Опять тянуло только теплом, - как всегда перед рассветом, близость которого уже чув-ствовалась там, на восточном небосклоне, где горизонт уже чуть серебрился. Тянуло оттуда, из-за пруда, и я ти-хо проходил по саду навстречу этой ровной тяге, шел на плотину... Двор уваровской усадьбы сливался с деревен-ским выгоном, а сад за домом - с полем. Глядя на дом с плотины, я точно представлял себе, где кто спит. Я знал, что Лиза спит в Глебочкиной комнате, в той, окна кото-рой выходили тоже в сад, тёмный, густой, подступающий прямо к ним... Как же передать те чувства, с которыми смотрел я, мысленно видел там, в этой комнате, Лизу, спя-щую под лепет листьев, тихим дождём струящийся за от-крытыми окнами, в которые то и дело входит и веет этот теплый ветер с полей, лелея её полудетский сон, чище, прекраснее которого не было, казалось, на всей земле!

X

Этот странный образ жизни длился чуть не всё лето. А изменился неожиданно и круто. В одно прекрасное утро я вдруг узнал, что Бибиковых уже нет в Батурине, - вче-ра уехали. Я кое-как провел день, перед вечером пошел к Асе - и что же услышал?

- А мы завтра в Крым уезжаем, - тотчас сказала она, завидя меня, и так весело, точно хотела чрезвычайно ме-ня обрадовать.

В мире после того образовалась такая пустота и скука, что я стал ездить в поле, где уже начали косить нашу рожь, стал по целым часам сидеть на рядах, на жнивье и бесцельно смотреть на косцов. Сижу, а кругом сушь, не-движный зной, мерный шум кос; густой и высокой стеной стоит на серой от зноя синеве безоблачного неба море пересохшей жёлто-песчаной ржи с покорно-скло-ненными, полными колосьями, а на него, друг за другом, наступают, в раскорячку идут и медленно ровно уходят вперёд мужики распояской, широко и солнечно блещут шуршащими косами, кладут влево от себя ряд за рядом, оставляют за собой колкую щётку жёлтого жнивья, ши-рокие пустые полосы - мало-помалу всё больше оголяют поле, делают его совсем новым, раскрывают всё новые виды и дали...

- Что ж так-то даром сидеть, барчук? - грубовато и дружелюбно сказал мне как-то один косец, высокий и красивый чёрный мужик. - Берите-ка мою другую косу, заходите с нами...

И я встал и, ни слова не говоря, направился к его теле-ге. С тех пор и пошло...

Сперва было великое мученье. От поспешности и вся-ческой неловкости я так выбивался из сил, что по вече-рам едва добредал домой - с согнутой, изломанной спи-ной, с ноющими в плечах и горящими от кровавых мо-золей руками, с обожжённым лицом, со слипшимися от засохшего пота волосами, с полынной горечью во рту. Но потом так втянулся в свою добровольную каторгу, что да-же засыпал с блаженной мыслью:

- Завтра опять косить!

За косьбой же наступила возка. Эта работа ещё труд-ней. Это ещё хуже - всаживать вилы в толстый, сухо-уп-ругий сноп, подхватывать скользкую рукоятку вил коле-ном и с маху, до боли в животе, вскидывать эту вели-колепную шуршащую тяжесть, осыпающую тебя острым зерном, на высокий и всё растущий на всё уменьшающей-ся телеге огромный, отовсюду торчащий охвостьем сно-пов воз... а потом опутывать его тяжко-зыбкую, со всех сторон колющую и душно пахнущую ржаным теплом гору жёсткими веревками, изо всех сил стягивать её ими, туго-натуго захлёстывать их за тележную грядку... а потом мед-ленно идти за её качающейся громадой по выбитому, ухабистому проселку, по ступицу в горячей пыли, все время глядеть на лошадь, кажущуюся под возом совсем ничтож-ной, всё время тужиться вместе с ней, всё время боять-ся, что на все лады скрипящая под своим страшным гру-зом тележонка не выдержит где-нибудь на повороте, заест слишком круто подвернувшееся колесо - и весь этот груз безобразно рухнет набок... Это всё не шутка, да ещё с раскрытой под солнцем головой, с горячей, потной грудью, разъеденной ржаным сором, с дрожащими от пе-реутомления ногами и с полынью во рту! А в сентябре я всё сидел на гумне. Пошли серенькие, бедные дни. В риге с раннего утра до позднего вечера ре-вела, гудела, засыпала соломой и густо дымила хоботьём молотилка, бабы и девки одни горячо работали под ней граблями, низко сдвинув запыленные платки на гла-за, другие мерно стучали в тёмном углу веялкой, за ручку крутили внутри неё дующие хлебным ветром крылья и всё время однообразно и жалобно-сладко пели, а я всё слушал их, то становясь крутить рядом с какой-нибудь из них, то помогая нагребать из-под веялки уже совсем чис-тое зерно в меру и с удовольствием сливать его потом в раскрытый, подставленный мешок. Я всё больше втяги-вался в близость и дружбу с этими бабами и девками, и неизвестно, чем бы все это кончилось, - уже одна длин-ноногая рыжая девка, певшая всех удалей и умелей и в то же время, несмотря на свою видимую бойкость и грубость, с особенно-грустной задушевностью, намекала мне совсем понятно, что она ни от чего не прочь за новые ножницы, например, - если бы не случилось в моей жиз-ни нового события: я неожиданно попал уже в один из самых важных ежемесячных петербургских журналов, очутился в обществе самых знаменитых в то время писа-телей да ещё получил за это почтовую повестку на целых пятнадцать рублей. Нет, сказал я себе, потрясённый и тем и другим, довольно с меня этой риги, пора опять за книги, за писанье - и тотчас же пошел седлать Кабар-динку: съезжу в город, получу деньги - и за работу... Уже вечерело, но я всё-таки пошел седлать, оседлал и по-гнал по деревне, по большой дороге... В поле было груст-но, пусто, холодно, неприветливо, а какой бодростью, ка-кой готовностью к жизни и верой в неё полна была моя юная, одинокая душа!