Смекни!
smekni.com

Жизнь Арсеньева (стр. 30 из 56)

VIII

Работу я бросил. Много времени проводил на деревне, по избам, много охотился - то с братом Николаем, то один. Борзых у нас уже не было, оставалась только пара гончих. Большие охоты, ещё кое-где уцелевшие в уезде, травили волков, лисиц, далеко и надолго уходили в отъез-жее поле, в места более прибыльные, чем наши. Мы же и одному русаку бывали рады, - вернее, нашим скитаньям за ним по на осеннем воздухе.

Так скитался я однажды, в конце ноября, под Ефремовым. Рано утром позавтракали в людской горячими картошками, перекинул ружье за плечи, сел на старого рабочего мерина, кликнул собак и поехал. У брата веяли, я поехал один. Выдался необыкновенно теплый, солнечный день, на в полях было грустно, а в смысле охоты совсем безнадежно: грустно потому, что уже слишком тихо и го-ло было всюду и во всём было то последнее, бедное, сми-ренное, что бывает только самой поздней осенью, а без-надежно по причине недавних дождей: было так грязно и вязко, - и не только по дорогам, а и на зеленях, на взме-тах и жнивьях, - что и мне и собакам приходилось пробираться все межами и гранями. Я вскоре и думать перестал об охоте, а за мной и собаки - бежали себе впе-реди, отлично понимая невозможность гона по такому полю, если бы даже и было что гнать, и несколько ожив-ляясь лишь тогда, когда мы попадали в какой-нибудь го-лый перелесок, где крепко и сыро пахло прелым листом, или проходили по рыжим дубовым кустарникам, по ка-кому-нибудь логу, бугру. Но ничего не было и тут: всюду пустота, молчание, жидкий, безжизненный, хотя и теп-лый, ясный блеск, в котором по-осеннему низко, плоско и четко лежали светлые окрестности, - все эти клетчатые от жнивий, зеленей и пашен перевалы полей, рыжие шкуры кустарников, сизо-сереющие кое-где вдали бере-зовые и осиновые острова...

И от Лобанова я повернул наконец назад. Проехал Шипово, потом въехал в ту самую Кроптовку, где было родовое имение Лермонтовых. Тут я отдохнул у знакомо-го мужика, посидел с ним на крылечке, выпил квасу. Пе-ред нами был выгон, за выгоном - давно необитаемая мелкопоместная усадьба, которую красил немного толь-ко сад, неподвижна поднимавший в бледно-голубом не-босклоне, за небольшим старым домом, свои черные вер-хушки. Я сидел и, как всегда, когда попадал в Кроптовку, смотрел и думал: да ужели это правда, что вот в этом са-мом доме бывал в детстве Лермонтов, что почти всю жизнь прожил тут его родной отец?

- Говорят, продают, - сказал мужик, тоже глядя на усадьбу и щурясь. - Говорят, ефремовский Каменев торгует...

И, взглянув на меня, ещё более сощурился:

- А вы как? Не продаете еще?

- Это дело отца, - ответил я уклончиво.

- Конечно, конечно, - сказал мужик, думая что-то своё. - Я это только к тому, что все, мол, теперь прода-ют, плохое пришло господам житьё. Народ избаловался. - и своё-то и то как попало работают, а не то что гос-подское, - а цена на руки в горячее время - приступу нет, а загодя; под заработки, барину не из чего дать, у него у самого нужда, бедность...

Дальше я поехал, делая большой крюк, решив для раз-влечения проехать через Васильевское, переночевать у Писаревых. И, едучи, как-то особенно крепко задумался вообще о великой бедности наших мест. Все было бедно, убого и глухо кругом. Я ехал большой дорогой - и дивил ся её заброшенности, пустынности. Ехал просёлками, проезжая деревушки, усадьбы: хоть шаром покати не только в полях, на грязных дорогах, но и на таких же грязных деревенских улицах и на пустых усадебных дво-рах. Даже непонятно: да где же люди и чем убивают они свою осеннюю скуку, безделье, сидя по этим избам и усадьбам? А потом я опять вспомнил бессмысленность и своей собственной жизни среди всего этого и просто ужаснулся на неё, вдруг вспомнив вместе с тем Лермон-това. Да, вот Кроптовка, этот забытый дом, на который я никогда не могу смотреть без каких-то бесконечно-груст-ных и неизъяснимых чувств... Вот бедная колыбель его, наша общая с ним. вот его начальные дни, когда так же смутно, как и у меня некогда, томилась его младенческая душа, "желанием чудным полна", и первые стихи, столь же, как и мои, беспомощные... А потом что? А потом вдруг "Демон", "Мцыри", "Таманы", "Парус", "Дубовый листок оторвался от ветки родимой...". Как связать с этой Кроптовкой все то, что есть Лермонтов? Я подумал: что такое Лермонтов? - и увидел сперва два тома его сочи-нений, увидел его портрет, странное молодое лицо с не-подвижными тёмными глазами, потом стал видеть стихо-творение за стихотворением, и не только внешнюю фор-му их, но и картины, с ними связанные, то есть то, что и казалось мне земными днями Лермонтова: снежную вер-шину Казбека, Дарьяльское ущелье, ту, неведомую мне, светлую долину Грузии, где шумят, "обнявшись, точно две сестры, струи Арагвы и Куры", облачную ночь и хи-жину в Тамани, дымную морскую синеву, в которой чуть белеет вдали парус, молодую ярко-зелёную чинару у ка-кого-то уже совсем сказочного Чёрного моря... Какая жизнь, какая судьба! Всего двадцать семь лет, но каких бесконечно-богатых и прекрасных, вплоть до самого по-следнего дня, до того темного вечера на глухой дороге у подошвы Машука, когда, как из пушки, грянул из огром-ного старинного пистолета выстрел какого-то Мартынова и "Лермонтов упал, как будто подкошенный...". Я поду-мал всё это с такой остротой чувств и воображения, и у меня вдруг занялось сердце таким восторгом и завистью, что я даже вслух сказал себе, что довольно наконец с меня Батурина!

IX

Я думал о том же и на другой день, возвратившись домой.

Ночью я седел в своей комнате и, думая, читал вместе с тем, - перечитывал "Войну и мир". Погода за день кру-то изменилась. Ночь была холодная и бурная. Было уже поздно, весь дом был тих и темен. У меня топилась печка, пылала и гудела тем жарче, чем злей и сумрачней налетал на сад, на дом и потрясал окна ветер. Я сидел, читал и вместе с тем думал о себе, с грустным наслаждением чув-ствуя этот поздний час, ночь, печку и бурю. Потом встал, оделся, вышел через гостиную наружу и стал взад и впе-рёд ходить по поляне перед домом, по её уже скудной и мерзлой траве. Кругом чернел шумный сад, над поляной стоял бледный свет. Ночь была лунная, но какая-то му-чительная, оссиановская. Ветер, ледяной, северный, сви-репствовал, верхушки старых деревьев мрачно и слитно ревели, кусты шумели остро, сухо и как будто бежали вперед: по небу, замазанному чем-то белесым, по неболь-шому лунному пятну в огромном радужном кольце быст-ро неслись с севера, где было особенно зловеще и уг-рюмо, тёмные и странные, какие-то не наши, а как будто морские облака, вроде тех, что изображали старинные живописцы ночных кораблекрушений. И я, то на ветер, одолевая его ледяную свежесть, то гонимый им в спину, стал ходить и опять думать - с той беспорядочностью и наивностью, с которой всегда в молодости думаются ду-мы наиболее сокровенные. Я думал приблизительно так:

"Нет, лучше этого я ещё никогда не читал! Впрочем, а "Казаки", Брошка, Марьянка? Или пушкинское "Путе-шествие в Арзерум"? Да, как они были все счастливы - Пушкин, Толстой, Лермонтов!

Вчера, говорят, мимо нас прошла по большой дороге в отъезжее поле чья-то охота вместе с охотой молодых Толстых. Как это удивительно - я современник и даже сосед с ним! Ведь это все равно, как если бы жить в одно время и рядом с Пушкиным. Ведь это все его -- эти Рос-товы, Пьер, Аустерлицкое поле, умирающий князь Анд-рей: "Ничего нет в жизни, кроме ничтожества всего по-нятного мне, и величия чего-то непонятного, но важней-шего..." Пьеру кто-то все говорил: "Жизнь есть любовь... Любить жизнь - любить бога..." Это кто-то и мне всегда говорит, и как люблю я все, даже вот эту дикую ночь! Я хочу видеть и любить весь мир, всю землю, всех Наташ и Марьянок, я во что бы то ни стало должен отсюда вы-рваться!"

В кольце вокруг млечно-туманной луны было точно какое-то зловещее небесное знамение. Бедный, слегка склоненный набок лик её всё больше грустнел и тума-нился на белесой мути неба, в вышине неслись и меша-лись, порой могильно закрывая этот лик, дымные, свин-цовые облака... с севера, из-за ревущего сада, поднима-лась черная туча, и дико пахло по ветру снегом. А я ходил и думал:

"Да, больше нельзя так жить. Я не мог бы, если бы даже имел десять незаложенных Батуриных. Как это ужасно, что даже сам Толстой в молодости мечтал больше всего о женитьбе, о семье, о хозяйстве! А вот теперь все твердят о "работе на пользу народа", о "возмещении своего долга перед народом...". Но никакого долга перед народом я не чувствовал и не чувствую. Ни жертвовать собой за народ, ни "служить" ему, ни играть, как говорит отец, в партии на земских собраниях я не могу и не хочу... Нет, надо нако-нец на что-нибудь решиться!"

Я тщетно искал, на что именно должен решиться я, и вернулся в дом, совсем запутавшись в беспорядочном и бесплодном думанье. Печка потухла, лампа выгорела, пах-ла керосином и светила уже так слабо, что в комнате веден был неверный свет этой бледной и тревожной ночи. Я посидел возле письменного стола, потом взял перо - и нео-жиданно стал писать брату Георгию, что еду на днях ис-кать какого-нибудь места в орловском "Голосе"...

X

Это письмо и решило мою судьбу. Выехал я, конечно, не "на днях", - нужно было сперва собрать хоть какие-нибудь деньги в дорогу, - но всё равно: наконец выехал.

Помню мой последний завтрак дома. Помню, что лишь только был он кончен, как послышался глухой шорох бубенчиков под окнами, и выросла за ними, совсем с ними рядом, пара деревенских зимних, лохматых лошадей, - лохматых и от снега, который непроглядно валил в тот день густыми молочными хлопьями... Как, боже мой, старо всё это, все подобные отъезды, а как мучительно ново было для меня! Мне показалось, что даже и снег валил в тот день какой-то совсем особенный -- так поразил он меня своей белизной и свежестью в ту минуту, когда, отягченный отцовской енотовой шубой и сопровождаемый всем домом, я вышел садиться.

А потом был точно сон -- долгая, безмолвная дорога, мерное покачивание саней в этом бесконечно белом царстве снежных хлопьев, где не было ни земли, ни неба, а только какая-то неустанно текущая вниз белизна да очаровательные зимние дорожные запахи: лошадиной вони, мокрого енотового воротника, серника и махорки при закуриванье... А потом мелькнул в этой белизне первый телеграфный столб, показались занесённые снегом, торчащие из придорожных сугробов щиты, то есть уже начало какой-то иной, не степной жизни, то для русского чело-века всегда особое, волнующее, что называется железной дорогой...