- Ещё молимся о упокоении души усопшего раба тво-его... и о еже проститися ему всякому согрешению, воль-ному же и невольному...
- Милости божия, царства небесного и оставления грехов его у Христа, бессмертного царя и бога нашего, просим...
Потом взгляд мой опять останавливается на трёхцвет-ном знамени, до половины прикрывающем его ноги, его черкеску, видит эту окаменевшую руку с зажатым в ней чёрным крестом, эти застывшие в своей напряжённой го-товности лица караула, их фуражки, клинки и погоны, уже десять лет мной не виденные...
- Образ есмь неизреченные твоея славы - ущедри сознание твое, владыко, и вожделенное отечество подаждь ми...
Когда мы все выходим, уже вечер. Солнце только что село сзади, за чёрными пальмами, тёмно-розовое зарево. А впереди, вдали, огромная картина этих вечных средиземноморских брегов. В глубине её, в смутном и холодном, в розово-синем восточном небе, надо всем мертвенно царят снежные хребты Верхних Альп, уже гаснущие, сумрачно-малиновые, всему живому бесконечно-чуждые, уходящие в свою дикую зимнюю ночь, снизу уже до половины потонувшие в сизой густой мгле. Сурово, холодно посинело к ночи море под ними...
XXII
Ночью на моей горе всё гудит, ревёт, бушует от мист-раля. Я просыпаюсь внезапно. Я только что видел или ду-мал во сне о том, как, во время прощания после панихи-ды, последней из числа близких ему прощалась худень-кая, высокая девушка вся в чёрном, с длинной траурной вуалью. Она подошла так просто, склонилась так женст-венно-любовно, на минуту закрыв легким концом её край саркофага и старчески-детское плечо в черкеске... Стре-мительно несётся мистраль, ветви пальм, бурно шумя и мешаясь, тоже точно несутся куда-то... Я встаю и с тру-дом открываю дверь на балкон. В лицо мне резко бьёт хо-лодом, над головой разверзается чёрно-воронёное, в бе-лых, синих и красных пылающих звёздах небо. Всё не-сётся куда-то вперёд...
Я кладу на себя медленное крёстное знамение, глядя на всё то грозное, траурное, что пылает надо мной.
Книга пятая
I
Все весенние дни моих первых скитаний были последни-ми днями моего юношеского иночества.
В первый день в Орле я проснулся ещё тем, каким был в пути,- одиноким, свободным, спокойным, чужим гос-тинице, городу,- и в необычный для города час: едва ста-ло светать. Но на другой уже поздней - как все. Забот-ливо одевался, гляделся в зеркало... Вчера, в редакции, я уже со смущением чувствовал свой цыганский загар, обветренную худобу лица, запущенные волосы. Нужно бы-ло привести себя в приличный вид, благо обстоятельства мои вчера неожиданно улучшились: я получил предложе-ние не только сотрудничать, но и взять аванс, который и взял, - горячо покраснел, но взял. И вот я отправился на главную улицу, зашёл в табачный магазин, где купил ко-робку дорогих папирос, потом в парикмахерскую, отку-да вышел с красиво уменьшившейся пахучей головой и с той особенной мужской бодростью, с которой всегда выходишь из парикмахерской. Хотелось тотчас же идти опять в редакцию, поскорее продолжить всю ту празд-ничность новых впечатлений, которыми так щедро ода-рила меня судьба вчера. Но идти немедленно было никак нельзя: "Как, он опять пришел? И опять с утра?!" Я по-шёл по городу. Сперва, как вчера, вниз по Волховской, с Волховской по Московской, длинной торговой улице, ве-дущей на вокзал, шёл по ней, пока она, за какими-то за-пылёнными триумфальными воротами, не стала пустын-ной и бедной, свернул с неё в ещё более бедную Пушкарную Слободу, оттуда вернулся опять на Московскую. Когда же спустился с Московской к Орлику, перешел старый деревянный мост, дрожавший и гудевший от едущих, и поднялся к присутственным местам, по всем церк-вам трезвонили, и вдоль бульвара, навстречу мне, на паре больших вороных, шедших споро, но мерно, в достойной противоположности с этим трезвоном, прокатил в карете архиерей, благостным мановением руки осенявший вле-во и вправо всех встречных.
В редакции было опять людно, бодро работала за сво-им большим столом маленькая Авилова, только ласково улыбнувшаяся мне и тотчас опять склонившаяся к столу. Завтрак был опять долгий, весёлый, после завтрака я слу-шал, как Лика бурно играла на рояли, потом качался с ней и с Оболенской на качелях в саду. После чая Авилова по-казывала мне дом, водила по всем комнатам. В спальне я увидал на стене портрет, - из рамы недовольно смотрел кто-то волосатый, в очках, с костлявыми широкими пле-чами. "Мой покойный муж", - вскользь сказала Авилова, и я слегка оторопел: так был поражён нелепостью соеди-нения во что-то одно этого чахоточного с живой, хоро-шенькой женщиной, вдруг назвавшей его своим мужем. Потом она опять села за работу, Лика нарядилась, сказа-ла нам, - тем своим языком, некоторые особенности ко-торого я уже заметил, с неловкостью за неё: "Ну, дети мои, я исчезаю!" - и куда-то ушла, а мы с Оболенской пошли по её делам. Она предложила мне пойти с ней на Карачевскую, сказала, что ей нужно зайти там к бело-швейке, и мне стало приятно от той близости, которую она вдруг установила между нами этим интимным предложением. С тем же чувством я шёл возле неё и по горо-ду, слушал её точный голос; у белошвейки с особенным удовольствием терпения стоял и ждал, пока она кончит свои переговоры и совещания. Когда мы опять вышли на Карачевскую, уже вечерело. "Вы любите Тургенева?" - спросила она. Я замялся, - потому, что я родился и вы-рос в деревне, мне всегда задавали этот вопрос, непременно предполагая во мне любовь к Тургеневу. - "Ну, всё равно, - сказала она, - это будет всё-таки вам инте-ресно. Тут недалеко есть усадьба, которая будто бы опи-сана в "Дворянском гнезде". Хотите посмотреть?" И мы пошли куда-то на окраину города, в глухую, потонувшую в садах улицу, где, на обрыве над Орликом, в старом са-ду, осыпанном мелкой апрельской зеленью, серел давно необитаемый дом с полуразвалившимися трубами, в кото-рых уже вили гнезда галки. Мы постояли, посмотрели на него через низкую ограду, сквозь этот ещё редкий сад, узорчатый на чистом закатном небе... Лиза, Лаврецкий, Лемм... И мне страстно захотелось любви. Вечером мы все были в городском саду, в летнем театре, - я сидел в полутьме рядом с Ликой, дружно наслаж-даясь с ней всей той шумной глупостью, что шла и в орке-стре и на сцене, на какой-то снизу освещённой площади, где, подхватывая плясовые грохоты музыки, топали в пол и стукались пустыми оловянными кружками хорошенькие горожанки и королевские латники, а после театра тут же, в саду, ужинали, я сидел на просторной и людной террасе, за бутылкой вина во льду, с дамами. К ним то и дело, подходили знакомые, и со всеми с ними меня тоже знако-мили, и все они были очень любезны со мной, - кроме од-ного, который, сделав лёгкий поклон в мою сторону, не обратил больше на меня никакого внимания: это был чело-век, доставивший мне впоследствии - тоже совершенно невнимательно-много душевных мук, очень высокий офицер с продолговатым матово-смуглым лицом, с непод-вижными чёрными глазами, с чёрными полубачками, в лад-ном сюртуке ниже колен, в узких панталонах со штрип-ками. Она много говорила и смеялась, показывая свои чу-десные зубы, зная, что все ею любуются, и я уже не мог спокойно смотреть на них, я похолодел, когда офицер, от-ходя от нашего стола, немного задержал её руку в своей большой руке.
В день моего отъезда гремел первый гром. Помню этот гром, лёгкую коляску, уносившую меня на вокзал с Ави-ловой, чувство гордости от коляски и от этого соседства, странное чувство первой разлуки с той, в свою выдуман-ную любовь к которой я уже совсем верил, и то чувство, которое преобладало надо всеми прочими, - чувство ка-кого-то особенно счастливого приобретения, будто бы сделанного мной в Орле. На платформе вокзала меня по-разило то, как велюги, крупны были все те парадные, от-борные люди, что выжидательно толпились на ней, как простонародью казались, при всём блеске их церковного убранства, лица духовенства, с крестами и кадилами в ру-ках стоявшего впереди всех прочих. В то мгновение, ког-да всей своей тяжкой силой низвергся наконец на вокзал великокняжеский поезд и всех ослепил красный до-ломан выскочившего из него ярко-рыжего гиганта, всё как-то смешалось, спуталось, - не помню дальше ничего, кроме мрачно-угрожающего торжества панихиды. Потом маслянисто-стальная громада паровоза в угольных фла-гах загрохотала мощными, державными толчками своей вновь задышавшей трубы, и длинно, плавно потянулся назад полосой белой стали локоть его поршня, поплыли вперед сине-зеркальные стены вагонов с золотыми орла-ми... Я глядел на литые колёса, всё быстрее вращавшиеся под ними, на тормоза и рессоры, - и видел уже только одно: то, что всё это густо покрыто белой пылью, волшеб-ной пылью долгого пути с юга, из Крыма. Поезд, грохоча, скрывался, продолжая свой величественно-траурный бег через Россию, куда-то туда, к её возглавию, я же весь был в этом сказочном Крыму, в пленительных гурзуф-ских днях легендарного Пушкина.
Мой скромный уездный поезд ждал меня на дальней боковой платформе, и я уже был рад тому уединению и отдыху, который предстоял мне в нем. Авилова пробыла со мной до самого отхода его, всё время весело болтая, говоря, что надеется скоро увидать меня снова в Орле, улыбкой давая понять, что она прекрасно видит то забав-ное горе, которое приключилось со мной. При третьем звонке я горячо припал к её руке, она коснулась губами моей щеки. Я вскочил в вагон, он толкнулся и двинулся, я, высунувшись в окно, смотрел, как она отдалялась, стоя на платформе и легонько мне махая...
В пути после того все казалось мне трогательно: и этот коротенький поезд, который то еле тянулся, то вдруг пу-скался отчаянно качаться и греметь, и те безлюдные стан-ции и полустанки, на которых он неизвестно зачем стоял без конца, и всё то, уже своё, знакомое, что снова окру-жало меня: косыми буграми идущие мимо окон поля, ещё голые и потому особенно невзрачные, голые берёзовые перелески, тихо ждущие весны, скудные горизонты... Вечер был тоже скудный, по-весеннему прохладный, с бледным низким небом.