С этими сумасшедшими чувствами, с безумной уве-ренностью в них я поскакал в город.
IV
Я надолго остался - после того в городе, по целым дням сидел с ней в запыленном садике, что был в глубине дво-ра при доме её вдового отца, - отец (беспечный человек, либеральный доктор) ни в чем её не стеснял. С той мину-ты, когда я прискакал к ней с Исты и она, увидав моё ли-цо, прижала обе руки к груди, уже нельзя было понять, чья любовь стала сильней, счастливей, бессмысленней, - моя или её (тоже как-то вдруг и неизвестно откуда взяв-шаяся). Наконец, чтобы хоть немного дать друг другу от-дохнуть, мы решили на время расстаться. Это было необ-ходимо тем более, что, живя на мелок в Дворянской гос-тинице, я впал в неоплатный долг. Пошли к тому же дожди. Я оттягивал разлуку всячески - напоследок со-брался с силами и пустился под ливнем домой. Дома я сперва всё только спал, тихо скитался из комнаты в ком-нату, ничего не делая, ни о чем не думая. Потом стал за-думываться: что же это происходит со мной и чем всё это кончится? Однажды пришел брат Николай, вошёл в мою комнату, сел, не снимая картуза, и сказал:
- Итак, мой друг, романтическое существование твоё благополучно продолжается. Всё по-прежнему: "Не-сёт меня лиса за тёмные леса, за высокие горы", - а что за этими лесами и горами - неведомо. Я ведь всё знаю, многое слышал, об остальном догадываюсь - истории-то эти все на один лад. Знаю и то, что тебе теперь не до здравых рассуждений. Ну, а всё-таки: какие же твои дальнейшие намерения?
Я ответил полушутя:
- Всякого несёт какая-нибудь лиса. А куда и зачем, конечно, никому не известно. Это даже в Писании сказано: "Иди, юноша, в молодости твоей, куда ведёт тебя сердце твоё и куда глядят глаза твои!"
Брат помолчал, глядя в пол и как бы слушая шёпот дождя по осеннему жалкому саду, потом грустно сказал:
- Ну, иди, иди...
Я всё спрашивал себя: что делать? Было ясно, что именно. Но чем настойчивее старался я внушить себе, что завтра же надо написать решительное, прощальное пись-мо, - это было ещё возможно, последней близости меж-ду нами ещё не было, - тем всё больше охватывала меня нежность к ней, восхищение ею, благодарное умиление её любовью ко мне, прелестью её глаз, лица, смеха, голо-са... А через несколько дней, в сумерки, появился вдруг во дворе усадьбы верховой, мокрый с головы до ног по-сыльный, подавший мне мокрую депешу: "Больше не мо-гу, жду". Я не спал до рассвета от страшной мысли, что через несколько часов увижу, услышу её...
Так, то дома, то в городе, провёл я всю осень, Я продал седло, лошадь, в городе жил уже не в Дворянской гости-нице, а на подворье Никулиной, на Щепной площади. Го-род был теперь другой, совсем не тот, в котором шли мои отроческие годы. Всё было простое, будничное, - только иногда, проходя по Успенской улице мимо сада и дома гимназии, ловил я что-то как будто близкое душе, когда-то пережитое. Уже давно я привычно курил, привычно брил-ся в парикмахерской, где когда-то сидел с такой детской покорностью, искоса поглядывая, как под непрерывно стрекочущими ножницами падают на пол мои шелко-вистые волосы. Мы с утра до вечера сидели на турецком диване в столовой почти всегда в одиночестве: доктор с ут-ра уезжал, гимназист, её брат, уходил в гимназию, после завтрака доктор спал и опять куда-то уезжал, а гимназист занят был бешеной игрой, беготней со своим рыжим Волч-ком, который, притворно ярясь, лая, захлёбываясь, носился вверх и вниз по деревянной лестнице во второй этаж. Одно время эти однообразные сидения и, может быть, моя неумеренная, неизменная чувствительность на-скучили ей - она стала находить предлоги уходить из до-му, бывать у подруг, у знакомых, а я стал сидеть на диване один, слушая крики, хохот, топот гимназиста и театраль-ный лай Волчка, бесившегося на лестнице, сквозь слёзы глядел в полузавешанные окна на ровное серое небо, куря папиросу за папиросой... Потом опять что-то случилось с ней: опять она стала сидеть дома, стала так ласкова, добра ко мне, что я совсем потерял понятие, что она за человек. "Что ж, миленький, - сказала она мне однажды, - видно, так тому и быть!" - и, радостно морщась, заплакала. Это было после завтрака, когда в доме все ходили на цыпоч-ках, оберегая отдых доктора. - "Мне только папу страшно жалко, для меня никого в мире нет дороже его!" - сказа-ла она, как всегда, удивляя меня своей чрезмерной любо-вью к отцу. И, как нарочно, тотчас же после того прибе-жал гимназист, рассеянно пробормотал, что доктор про-сит меня к себе. Она побледнела. Я поцеловал её руку и твёрдо пошел.
Доктор встретил меня с ласковым весельем отлично выспавшегося и только что умывшегося после сна чело-века, напевая и закуривая.
- Мой молодой друг, - сказал он, предлагая курить и мне. - давно хотел поговорить с вами,- вы понимаете о чём. Вам отлично известно, что я человек без предрассуд-ков. Но мне дорого счастье дочери, от души жаль и вас, и потому поговорим начистоту, как мужчина с мужчиной. Как это ни странно, но ведь я вас совсем не знаю. Скажи-те же мне: кто вы такой? - сказал он с улыбкой.
Краснея и бледнея, я стал усиленно затягиваться. Кто я такой? Хотелось ответить с гордостью, как Гёте (я только что прочёл тогда Эккермана): "Я сам себя не знаю, и избави меня, боже, знать себя!" Я, однако, сказал скромно:
- Вы знаете, что я пишу... Буду продолжать писать, работать над собой...
И неожиданно прибавил:
- Может быть, подготовлюсь и поступлю в универ-ситет...
- Университет, это, конечно, прекрасно, - ответил доктор. - Но ведь подготовиться к нему дело не шуточ-ное. И к какой именно деятельности вы хотите готовить-ся? К литературной только или и к общественной, слу-жебной?
И снова вздор полез мне в голову - снова Гёте: "Я живу в веках, с чувством несносного непостоянства все-го земного... Политика никогда не может быть делом поэзии..."
- Общественность не дело поэта, - ответил я.
Доктор взглянул на меня с легким удивлением:
- Так что Некрасов, например, не поэт, по-вашему? Но вы всё-таки следите хоть немного за текущей обще-ственной жизнью, знаете, чем живет и волнуется в настоящий момент всякий честный и культурный русский человек?
Я подумал и представил себе то, что знал: все говорят о реакции, о земских начальниках, о том, что "камня на кам-не не оставлено от всех благих начинаний эпохи великих реформ"... что Толстой зовёт "в келью под елью"... что живём мы поистине в чеховских "Сумерках"... Я вспомнил книжечку изречений Марка Аврелия, распространяемую толстовцами: "Фронтон научил меня, как чёрствы души людей, слывущих аристократами..." Вспомнил печального старика-хохла, с которым плыл весной по Днепру, какого-то сектанта, всё твердившего мне на свой лад слова апо-стола Павла: "Як господь посадыв одесную себя Христа на небесах, превыше всякого начальства, и власти, и силы, и господства, и всякого имени, именуемого не только в сем веке, но и в будущем, так брань наша не против крови и плоти, но против начальств, мироправителей тьмы века се-го..." Я почувствовал своё уже давнее тяготение к толстов-ству, освобождающему от всяких общественных уз и вме-сте с тем ополчающемуся на "мироправителей тьмы века сего", ненавистных и мне, - и пустился в проповедь тол-стовства.
- Так что, по-вашему, единственное спасение от всех зол и бед в этом пресловутом неделании, непротивле-нии? - спросил доктор с преувеличенным безразличием.