- Вы что-то очень не в духе.
- Надоело, - сказала она, тряхнув головой, откиды-вая её назад. - Не могу больше, - прибавила она тихо.
- Что не могу?
- Ничего не могу. Дайте мне папиросу.
- Папиросу?
- Да, да, папиросу!
Я дал, зажёг спичку, она быстро и неумело закурила и, отрывисто затягиваясь и по-женски выдувая из губ дым, замолчала, глядя вдаль за долину. Низкое солнце ещё гре-ло нам плечи и тяжёлые длинные арбузы, которые лежали возле нас, вдавившись боками в сухую землю среди со-жжённых плетей, перепутанных, как змеи... Вдруг она швырнула папиросу и, упав головой на мои колени, жадно зарыдала. И по тому, как я утешал её, целовал в пахнущие солнцем волосы, как сжимал её плечи и глядел на её ноги, очень хорошо понял, зачем я хожу к толстовцам.
А Николаев? Зачем нужен был Николаев? Едучи, я кое-что записывал:
- Только что выехали из Кременчуга, вечер. На вок-зале в Кременчуге, на платформе, в буфете, множество народу, южная духота, южная толкотня. В вагонах тоже. Больше всего хохлушек, всё молодых, загорелых, бой-ких, возбуждённых дорогой и жарой, - едут куда-то "на низы", на работы. Так волнуют горячим запахом тела и деревенской одежды, так стрекочут, пьют, едят и играют скороговоркой и ореховым глазами, что даже тяжело...
- Длинный, длинный мост через Днепр, красное сле-пящее солнце в окна справа, внизу и вдали полнота мутной жёлтой воды. На песчаной отмели множество совершен-но свободно раздевающихся догола и купающихся жен-щин. Вон одна скинула рубашку, побежала и неловко упа-ла грудью в воду, буйно забила в ней ногами...
- Уже далеко за Днепром. Вечерняя тень в пустынных горах, покрытых скошенной травой и жнивьём. Почему-то думал о Святополке Окаянном: вот в такой же вечер он едет верхом по этой долине впереди небольшой дру-жины - куда, что думает? И это было тысячу лет тому на-зад, и всё так же прекрасно на земле и теперь. Нет, это не Святополк, это какой-то дикий мужик, шагом едет на пот-ной лошади в тени меж горами, и сзади него сидит женщи-на со связанными за спиной руками, в растрёпанных во-лосах, с заголенными молодыми коленками, стиснув зубы, смотрит ему в затылок, он зорко глядит вперед..
- Лунная мокрая ночь. За окнами ровная степь, чёр-ная грязь дорог. Весь вагон спит, сумрак, огарок толстой свечи в пыльном фонаре. В опущенное окно дует полевой сыростью, которая странно мешается с густым, вонючим воздухом вагона. Некоторые хохлушки спят навзничь, раскинувшись. Раскрытые губы, груди под сорочками, тя-жёлые бедра в плахтах и юбках... Одна сейчас просну-лась и долго смотрела прямо на меня. Все спят - так и кажется, что вот-вот позовёт таинственным шёпотом...
Село, где я бывал по воскресеньям, лежало недалеко от станции, в просторной и ровной долине. Я бесцельно доехал однажды до этой станции, слез и пошел. Были су-мерки, впереди белели хаты в садах, ближе, на выгоне, темнел дряхлый ветряк. Под ним стояла толпа, и за тол-пой подмывающе взвизгивала скрипка и топали танцую-щие ноги... Я простоял потом несколько воскресных ве-черов в этой толпе, до полуночи слушал то скрипку и то-пот, то протяжные хоровые песни: становился, подойдя, возле высокогрудой рыжей девки с крупными губами и странно ярким взглядом жёлтых глаз, и мы тотчас, поль-зуясь теснотой, тайком брали друг друга за руку. Мы сто-яли спокойно, старались не смотреть друг на друга - по-нимали, что плохо мне будет, если парубки заметят, ради чего стал появляться под ветряком какой-то городской паныч. В первый раз мы оказались рядом случайно, по-том, как только я подходил, она тотчас на мгновение обёртывалась и, почувствовав меня возле себя, брала мои пальцы уже на весь вечер. И чем больше темнело, тем всё крепче стискивала она их и всё ближе прижимала ко мне плечо. Ночью, когда толпа начинала редеть, она неза-метно отходила за ветряк, быстро пряталась за него, а я тихо шёл по дороге на станцию, ждал, пока под ветряком не останется никого, и, согнувшись, бежал назад. Мы без слов сговорились делать так, молча стояли и под ветря-ком, - и молча блаженно истязались. Раз она пошла про-вожать меня. До поезда оставалось ещё полчаса, на стан-ции была темнота и тишина - только успокоительно трюкают кругом сверчки и вдали, где село, багрово краснеет над чёрными садами поднимающаяся луна. На запасных путях стоял товарный вагон с раздвинутыми дверцами. Я невольно, сам ужасаясь тому, что делаю, потянул её к ва-гону, влез в него, она вскочила за мной и крепко обняла меня за шею. Но я чиркнул спичкой, чтобы осмотреть-ся, - и в ужасе отшатнулся: спичка осветила посреди ва-гона длинный дешевый гроб. Она козой шаркнула вон, я за ней... Под вагоном она без конца падала, давилась сме-хом, целовала меня с диким весельем, я же не чаял, как уехать, и после того в село уже не показывался.
XXVIII
Осенью мы пережили ту праздничную пору, что бывала в городе в конце каждого года, - съезд со всей губернии земских гласных на губернское собрание. Празднично прошла для нас и зима: были гастроли малорусского театра с Заньковецкой и Саксаганским, концерты столичных зна-менитостей - Чернова, Яковлева, Мравиной, - было не-мало балов, маскарадов, званых вечеров. После земского собрания я ездил в Москву, к Толстому, и, возвратившись, с особенным удовольствием предался мирским соблаз-нам. И они, эти соблазны, очень изменили нашу жизнь внешне - кажется, ни одного вечера не проводили мы до-ма. Незаметно изменяли, ухудшали и наши отношения.
- Ты опять делаешься какой-то другой, - сказала она однажды. - Совсем мужчина. Стал зачем-то эту француз-скую бородку носить.
- Тебе не нравится?
- Нет, почему же? Только как все проходит!
- Да. Вот и ты становишься походка уже на молодую женщину. Похудела и стала ещё красивее.
- И ты опять стал меня ревновать. И вот я уже боюсь тебе признаться.
- В чём?
- В том, что мне хочется быть на следующем маска-раде в костюме. Что-нибудь недорогое и совсем простое. Чёрная маска и что-нибудь чёрное, лёгкое, длинное...
- Что же это будет обозначать?
- Ночь.
- Значит, опять начинается нечто орловское? Ночь! Это довольно пошло.
- Ничего не вижу тут орловского и пошлого, - от-ветила она сухо и независимо, и я со страхом почувство-вал в этой сухости и независимости действительно нечто прежнее. - Просто ты опять стал ревновать меня.
- Почему же стал опять ревновать?
- Не знаю.
- Нет, знаешь. Потому что ты опять стала отдаляться от меня, опять желаешь нравиться, принимать мужские восторги.
Она неприязненно улыбнулась:
- Не тебе бы говорить об этом. Ты вот всю зиму не расстаешься с Черкасовой.
Я покраснел.
- Уж и не расстаешься! Точно я виноват, что она бы-вает там же, где и мы с тобой. Мне больней всего то, что ты стала как-то менее свободна со мной, точно у тебя об-разовалась какая-то тайна от меня. Скажи прямо: какая? Что ты таишь в себе?
- Что таю? - отвечала она. - Грусть, что уж нет на-шей прежней любви. Но что ж об этом говорить...
И, помолчав, прибавила:
- А что до маскарада, то я готова и совсем отказаться быть на нём, раз это тебе неприятно. Только уж очень ты строг ко мне, каждую мою мечту называешь пошлостью, всего лишаешь меня, а сам себе ни в чём не отказываешь...
Весной и летом я опять немало странствовал. В начале осени снова встретился с Черкасовой (с которой до той поры у меня действительно ничего не было) и узнал, что она переселяется в Киев.
- Навсегда покидаю вас, милый друг, - сказала она, глядя на меня своими ястребиными глазами. - Муж за-ждался меня там. Хотите проводить меня до Кременчуга? Только совершенно тайно, разумеется. Я там должна про-вести целую ночь в ожидании парохода...
XXIX
Это было в ноябре, я до сих пор вижу и чувствую эти неподвижные, тёмные будни в глухом малорусском горо-де, его безлюдные улицы с деревянными настилками по узким тротуарам и с чёрными садами за заборами, голую высоту тополей на бульварах, пустой городской сад с за-битыми окнами летнего ресторана, влажный воздух этих дней, кладбищенский запах лиственного тления - и мои тупые, бесцельные блуждания по этим улицам, по этому саду, мои всё одни и те же мысли и воспоминания... Вос-поминания - нечто столь тяжкое, страшное, что сущест-вует даже особая молитва о спасении от них.
В какой-то роковой час её тайные муки, о которых она только временами проговаривалась, охватили её безуми-ем. Брат Георгий вернулся в тот день со службы поздно, я ещё поздней, - и она знала, что мы поздно придем, управа опять готовилась к годовому земскому собранию, - она одна оставалась дома, несколько дней не выходила, как всегда каждый месяц, и, как всегда в эту пору, была не со-всем такая, как обычно. Она, верно, долго полулежала на тахте в нашей спальне, поджав под себя, по своей привыч-ке, ноги, много курила, - она стала с некоторого времени курить, не слушая моих просьб и требований бросить это столь не шедшее к ней занятие, - всё смотрела, должно быть, перед собою, потом вдруг встала, без помарок напи-сала мне на клочке несколько строк, которые брат, воротясь, нашёл на туалете в этой опустевшей спальне, и ки-нулась собирать кое-что из своих вещей - прочее просто бросила, - и это прочее, как попало раскиданное, я долго не имел потом решимости собрать и спрятать куда-нибудь. Ночью она была уже далеко, в пути домой, к отцу... Отчего я тотчас же не погнался за ней? Может быть, от стыда и оттого, что уже хорошо знал теперь её непреклонность в иные минуты жизни. А в ответ на мои телеграммы и письма пришло в конце концов только два слова: "Дочь моя уехала и местоприбывание своё запретила сообщать кому бы то ни было".
Неизвестно, что было бы со мной в первое время, не будь возле меня брата (при всей его беспомощности, рас-терянности). Те несколько строк, что она написала в объ-яснение своего бегства, он не сразу передал мне, всё сперва подготовлял меня, - и с большой неловкостью, - наконец решился, скупо заплакал и подал. На клочке было написано твёрдым почерком: "Не могу больше видеть, как ты всё дальше и дальше уходишь от меня, не в со-стоянии продолжать переносить оскорбления, которые ты без конца и всё чаще наносишь моей любви, не могу убить её в себе, но не могу и не понимать, что я дошла до последнего предела унижения, разочарования во всех своих глупых надеждах и мечтах, молю бога, чтобы он дал тебе сил пережить наш разрыв, забыть меня и быть счастливым в своей новой, уж совсем свободной жиз-ни..." Я прочёл всё это одним взглядом и довольно нагло сказал, чувствуя, что земля проваливается у меня под но-гами и кожа на лице и голове леденеет, стягивается: