мебелью, где воскресали вкусы времен Людовика Четырнадцатого, представлявшие
собою причудливый, но приятный контраст с живописью нашего времени.
-- У тебя будут недурные апартаменты, -- сказал Растиньяк с улыбкой, в
которой сквозила легкая ирония. -- Разве это не соблазнительно? -- добавил
он садясь.
Вдруг он вскочил, взял меня за руку, провел в спальню и показал слабо
освещенное сладострастное ложе, под пологом из белого муслина и муара,
настоящее ложе юной феи, обручившейся с гением.
-- Разве это не бесстыдство, -- воскликнул он, понизив голос, -- разве
это не дерзость, не кокетство сверх всякой меры, что нам разрешают созерцать
этот трон любви? Никому не отдаваться и каждому позволять оставить здесь
свою визитную карточку! Будь я свободен, я бы добивался, чтобы эта женщина,
вся в слезах, покорно стояла под моей дверью...
-- А ты так уверен в ее добродетели?
-- Самые предприимчивые из наших волокит, даже самые ловкие из них,
сознаются, что у них ничего не вышло; они все еще влюблены в нее, они ее
верные друзья. Ну, не загадка ли эта женщина?
Что-то вроде опьянения возбудили во мне эти слова, так как моя ревность
стала тревожиться и за прошлое Феодоры. Дрожа от радости, я поспешил в
гостиную, где оставил графиню; я встретил ее в готическом будуаре. Она
улыбкой остановила меня, усадила рядом с собой, стала расспрашивать о моих
работах и, казалось, проявляла к ним живой интерес, особенно когда, избегая
поучительного тона и докторального изложения моей системы, я перевел ее на
язык шутки. Кажется, Феодоре очень понравилось, что воля человеческая есть
сила материальная, вроде пара; что в мире духовном ничто не устояло бы перед
этой силой, если бы человек научился сосредоточивать ее, владеть всею ее
совокупностью и беспрестанно направлять на души поток этой текучей массы;
что такой человек мог бы, в соответствии с задачами человечества, как угодно
видоизменять все, даже законы природы. Возражения Феодоры свидетельствовали
об известной тонкости ума; чтобы польстить ей, я снисходительно признал на
некоторое время ее правоту, а потом уничтожил эти женские рассуждения единым
словом, обратив ее внимание на повседневное явление нашей жизни, на явление
сна, по видимости обычное, по существу же полное неразрешимых для ученого
проблем, и тем возбудил ее любопытство. Графиня даже умолкла на мгновение,
когда я сказал ей, что наши идеи -- организованные, цельные существа,
обитающие в мире невидимом и влияющие на наши судьбы, а в доказательство
привел мысли Декарта, Дидро, Наполеона, мысли которых властвовали и все еще
властвуют над нашим веком. Я имел честь позабавить графиню: она рассталась
со мной, попросив бывать у нее, -- выражаясь придворным языком, я был
приближен к ее особе. То ли, по свойственной мне похвальной привычке, я
принял формулу вежливости за искренние речи, то ли Феодора увидела во мне
будущую знаменитость и вознамерилась пополнить свой зверинец еще одним
ученым, но мне показалось, что я произвел на нее впечатление. Я призвал себе
на помощь все свои познания в физиологии, все свои прежние наблюдения над
женщинами и целый вечер тщательно изучал эту оригинальную особу и ее
повадки; спрятавшись в амбразуре окна, я старался угадать ее мысли, открыть
их в ее манере держаться и приглядывался к тому, как в качестве хозяйки дома
она ходит по комнатам, садится и заводит разговор, подзывает к себе
кого-нибудь из гостей, расспрашивает его и, прислонившись к косяку двери,
слушает; переходя с места на место, она так очаровательно изгибала стан, так
грациозно колыхалось у нее при этом платье, столь властно возбуждала она
желания, что я подверг большому сомнению ее добродетель. Если теперь Феодора
презирала любовь, то прежде она, наверное, была очень страстной; опытная
сладострастница сказывалась даже в ее манере стоять перед собеседником: она
кокетливо опиралась на выступ панели, как могла бы опираться женщина,
готовая пасть, но готовая также убежать, лишь только ее испугает слишком
пылкий взгляд; мягко скрестив руки, она, казалось, вдыхала в себя слова
собеседника, благосклонно слушая их даже взглядом, а сама излучала чувство.
Ее свежие, румяные губы резко выделялись на живой белизне лица. Каштановые
волосы оттеняли светло-карий цвет ее глаз, с прожилками, как на
флорентийском камне; выражение этих глаз, казалось, придавало особенный,
тонкий смысл ее словам. Наконец, стан ее пленял соблазнительной прелестью.
Соперница, быть может, назвала бы суровыми ее густые, почти сросшиеся брови
и нашла бы, что ее портит чуть заметный пушок на щеках. Мне же казалось, что
в ней страсть наложила на все свой отпечаток. Любовью дышали итальянские
ресницы этой женщины, ее прекрасные плечи, достойные Венеры Милосской, черты
ее лица, нижняя губа, слишком пухлая и темноватая. Нет, то была не женщина,
то был роман. Женственные ее сокровища, гармоническое сочетание линий, так
много обещавшая пышность форм не вязались с постоянной сдержанностью и
необычайной скромностью, которые противоречили общему ее облику. Нужна была
такая зоркая наблюдательность, как у меня, чтобы открыть в ее натуре приметы
сладострастного ее предназначения. Чтобы сделать свою мысль более понятной,
скажу, что в Феодоре жили две женщины: тело у нее всегда оставалось
бесстрастным, только голова, казалось, дышала любовью; прежде чем
остановиться на ком-нибудь из мужчин, ее взгляд подготовлялся к этому, точно
в ней совершалось нечто таинственное, и в сверкающих ее глазах пробегал как
бы судорожный трепет. Словом, или познания мои были несовершенны и мне еще
много тайн предстояло открыть во внутреннем мире человека, или у графини
была прекрасная душа, чувства и проявления которой сообщали ее лицу
покоряющую, чарующую прелесть, силу глубоко духовную и тем более могучую,
что она сочеталась с огнем желания. Я ушел очарованный, обольщенный этой
женщиной, упоенный ее роскошью, я чувствовал, что она всколыхнула в моем
сердце все, что было в нем благородного и порочного, доброго и злого.
Взволнованный, оживленный, возбужденный, я начинал понимать, что привлекало
сюда художников, дипломатов, представителей власти, биржевиков, окованных
железом, как их сундуки: разумеется, они приезжали к ней за тем же безумным
волнением, от которого дрожало все мое существо, бурлила кровь в каждой
жилке, напрягались тончайшие нервы и все трепетало в мозгу. Она никому не
отдавалась, чтобы сохранить всех своих поклонников. Покуда женщина не
полюбила, она кокетничает.
-- Может быть, ее отдали в жены или продали какому-нибудь старику, --
сказал я Растиньяку, -- и память о первом браке отвращает ее от любви.
Из предместья Сент-Оноре, где живет Феодора, я возвращался пешком. До
улицы Кордье надо было пройти чуть ли не весь Париж; путь казался мне
близким, а между тем было холодно. Предпринимать покорение Феодоры зимой,
суровой зимой, когда у меня не было и тридцати франков, а отделявшее нас
расстояние было так велико! Только бедный молодой человек знает, сколько
страсть требует расходов на кареты, перчатки, платье, белье и так далее.
Когда любовь слишком долго остается платонической, она становится
разорительна. Среди студентов-юристов бывают Лозены[*],
которым, право, лучше и не подступаться к страсти, обитающей в бельэтаже.
Мне ли, слабому, тщедушному, скромно одетому, бедному, изнуренному, как
бывает изнурен художник, выздоравливающий после своего нового творения, --
мне ли было бороться с молодыми красавчиками, завитыми, щеголеватыми, в
таких галстуках, при виде которых может лопнуть от зависти вся Кроатия[*], богатыми, облеченными в броню наглости и разъезжающими в
тильбюри.
-- Нет, нет, Феодора или смерть! -- воскликнул я, спускаясь по
ступенькам моста. -- Феодора -- это сама фортуна!
Прекрасный готический будуар и гостиная в стиле Людовика Четырнадцатого
вставали у меня перед глазами; я снова видел графиню в белом платье с
прелестными широкими рукавами, и пленительную ее походку, и обольстительный
стан. Когда я очутился у себя, в холодной мансарде, неопрятной, как парик
естествоиспытателя, я был еще окружен образами роскоши. Подобный контраст --
плохой советчик: так, вероятно, зарождаются преступления. Я проклял тогда,
дрожа от ярости, мою честную, добропорядочную бедность, мою мансарду, где
явилось на свет столько плодотворных мыслей. В моей судьбе, в моем несчастье
я требовал отчета у бога, у дьявола, у социального строя, у своего отца, у
всей вселенной; я лег спать голодный, бормоча смешные проклятия, но твердо
решившись соблазнить Феодору. Это женское сердце было последним лотерейным
билетом, от которого зависела моя участь. Я избавлю тебя от описания первых
моих посещений Феодоры и сразу перейду к драме. Стараясь воздействовать на
ее душу, я вместе с тем стремился завладеть и ее умом, воздействовать на ее
самолюбие: чтобы заставить ее полюбить меня, я дал ей тысячу оснований еще
больше полюбить самое себя; никогда я не оставлял ее в состоянии
безразличия; женщины ради сильных ощущений готовы жертвовать всем, и я
расточал их ей: я готов был скорее прогневить ее, чем видеть равнодушной.
Первоначально, воодушевленный твердою волей и желанием внушить ей любовь ко
мне, я достиг некоторого преимущества над нею, но вскоре страсть моя
возросла, я уже не мог владеть собой, стал искренним и, влюбившись без
памяти, погубил себя. Я толком не знаю, что мы в поэзии и в беседах называем
любовью, но изображения чувства, вдруг развившегося в двойственной моей
натуре, я не находил нигде -- ни в риторических, тщательно отделанных фразах