Смекни!
smekni.com

Шагреневая кожа 2 (стр. 25 из 56)

Годэн.

-- О, я люблю его как брата! -- смеясь, возразила Полина. -- И с моей

стороны было бы верхом неблагодарности, если б у меня не возникло к нему

дружеских чувств. Не он ли обучал меня музыке, рисованию, грамматике --

словом, всему, что я теперь знаю? Ты не обращаешь внимания на мои успехи,

мама, а я становлюсь такой образованной, что скоро могу давать уроки, и

тогда мы возьмем служанку.

Я неслышно отошел; потом нарочно зашумел и вошел в залу за лампой.

Полина сама захотела ее зажечь. Бедное дитя пролило целительный бальзам на

мои язвы. Наивные эти похвалы придали мне немного бодрости. Я почувствовал

необходимость веры в себя и беспристрастной оценки моих действительных

достоинств. То ли вспыхнувшие во мне надежды бросили отсвет на все, что меня

окружало, то ли я до сих пор не всматривался как следует в ту сценку,

которая так часто открывалась моим глазам в зале, где сидели эти две

женщины, -- но на этот раз я залюбовался прелестнейшей картиной во всей ее

реальности, той скромной натурой, которую с такой наивностью воспроизвели

фламандские живописцы. Мать, сидя у почти погасшего очага, вязала чулок, и

губы ее были сложены в добрую улыбку. Полина раскрашивала веера, разложенные

на маленьком столике, кисти ее и краски невольно задерживали на себе взгляд;

когда ж она встала и начала зажигать лампу, весь свет упал ни белую ее

фигуру; только человек, порабощенный ужасной страстью, мог не любоваться ее

прозрачными розовыми руками, идеальной формой головы и всем девственным ее

видом! Ночная тишина придавала особое очарование этой поздней работе, этой

мирной домашней сцене. Вечно в труде и всегда веселые, эти женщины проявляли

христианское смирение, исполненное самых возвышенных чувств. Непередаваемая

гармония существовала здесь между вещами и людьми. Роскошь Феодоры была

бездушна, наводила меня на дурные мысли, тогда как эта смиренная бедность,

эта простота и естественность освежали мне душу. Быть может, среди роскоши я

чувствовал себя униженным, а возле этих двух женщин, в темной зале, где

упрощенная жизнь, казалось, находила себе приют в движении сердца, я, быть

может, примирялся с самим собою: здесь мне было кому оказать

покровительство, а мужчине всегда хочется, чтобы его считали покровителем.

Когда я подошел к Полине, она бросила, на меня взгляд почти материнский,

руки у нее задрожали, и, быстро поставив лампу, она воскликнула:

-- Боже, как вы бледны! Ах, да он весь вымок! Мама высушит ваше

платье... Вы любите молоко, -- продолжала она, -- сегодня у нас есть сливки,

хотите попробовать?

Как кошечка, бросилась она к большой фарфоровой чашке с молоком и

подала мне ее с такой живостью, поставила ее прямо передо мной так мило, что

я стал колебаться.

-- Неужели вы мне откажете? -- сказала она изменившимся голосом.

Мы, оба гордецы, понимали друг друга: Полина, казалось, страдала от

своей бедности и упрекала меня в высокомерии. Я был тронут. Эти сливки,

вероятно, были ее утренним завтраком. Однако я не отказался. Бедная девушка

пыталась скрыть радость, но она искрилась в ее глазах.

-- Да, я проголодался, -- сказал я садясь. (Тень озабоченности

пробежала по ее лбу. ) -- Помните, Полина, то место у Боссюэ, где он

говорит, что бог за стакан воды воздаст обильнее, чем за победу.

-- Да, -- отвечала она.

И грудь у нее затрепетала, как у птенца малиновки в руках ребенка.

-- Вот что, -- добавил я не вполне твердым голосом, -- мы скоро

расстанемся, -- позвольте же выразить вам благодарность за все заботы, ваши

и вашей матушки.

-- О, не будем считаться! -- сказала она смеясь. Смех ее скрывал

волнение, от которого мне стало больно.

-- Мое фортепьяно, -- продолжал я, притворяясь, что не слышал ее слов,

-- один из лучших инструментов Эрара. Возьмите его себе. Возьмите его себе

без всяких разговоров, -- я собираюсь путешествовать и, право же, не могу

захватить его с собой.

Быть может, грустный тон, каким я произнес эти слова, навел обеих

женщин на размышления, только они, казалось, поняли, что творилось в моей

душе, и внимательно посмотрели на меня; во взгляде их было и любопытство и

ужас. Привязанность, которой я искал в холодных сферах большого света, была

здесь передо мной, безыскусственная, но зато умилительная и, быть может,

прочная.

-- Напрасно вы это затеяли, -- сказала мать. -- Оставайтесь здесь. Мой

муж теперь уже в пути, -- продолжала она. -- Сегодня вечером я читала

евангелие от Иоанна, а Полина в это время привязала к библии ключ и держала

его на весу. И вот ключ повернулся. Это верная примета, что Годэн здоров и

благополучен. Полина погадала еще для вас и для молодого человека из

седьмого номера, но ключ повернулся только для вас. Мы все разбогатеем.

Годэн вернется миллионером: я видела его во сне на корабле, полном змей; к

счастью, вода была мутной, что означает золото и заморские драгоценные

камни.

Эти дружеские пустые слова, похожие на те невнятные песни, какими мать

убаюкивает больного ребенка, до некоторой степени успокоили меня. Голос и

взгляд доброй женщины были исполнены той теплоты и сердечности, которые не

уничтожают скорби, но умеряют ее, убаюкивают и успокаивают. Полина, более

прозорливая, чем мать, смотрела на меня испытующе и тревожно, ее умные

глаза, казалось, угадывали мою жизнь, мое будущее. В знак благодарности я

поклонился матери и дочери, затем, боясь расчувствоваться, поспешил уйти.

Оставшись один на один с самим собою, я углубился в свое горе. Роковое мое

воображение рисовало мне множество беспочвенных проектов и диктовало

неосуществимые решения. Когда человек влачит жизнь среди обломков прежнего

своего благополучия, он находит хоть какую-нибудь опору, но у меня не было

решительно ничего. Ах, милый мой, мы слишком легко во всем обвиняем

бедность! Будем снисходительны к результатам активнейшего из всех социальных

растворителей. Где царит бедность, там не существует больше ни стыда, ни

преступлений, ни добродетелей, ни ума. Без мыслей, без сил, я был в таком же

состоянии, как та девушка, что упала на колени перед тигром. Человек без

страстей и без денег еще располагает собою, но влюбленный бедняк уже не

принадлежит себе и убить себя не может. Любовь внушает нам благоговейное

чувство к самим себе, мы чтим в нас другую жизнь; любовь становится

ужаснейшим из несчастий -- несчастьем, не лишенным надежды, и надежда эта

заставляет нас терпеть пытку. Я заснул с мыслью пойти на следующий день к

Растиньяку и рассказать ему о странном решении Феодоры.

-- Aгa! Aгa! -- вскричал Растиньяк, когда я в девять часов утра входил

к нему. -- Знаю, отчего ты пришел: верно, Феодора дала тебе отставку. Добрые

души, завидовавшие твоему влиянию на графиню, уже объявили о вашей свадьбе.

Бог знает, какие безумные поступки приписывали тебе твои соперники и как они

тебя чернили!

-- Все ясно! -- воскликнул я.

Я вспомнил все свои дерзости и нашел, что графиня держала себя

превосходно. Сам себе я казался подлецом, который еще недостаточно

поплатился, а в ее снисходительности я усматривал лишь терпеливое милосердие

любви.

-- Не будем спешить с выводами, -- сказал здравомыслящий гасконец. -- У

Феодоры дар проницательности, свойственный женщинам глубоко эгоистичным;

она, может быть, составила о тебе суждение еще тогда, когда ты видел в ней

только ее богатство и роскошь; как ты ни был изворотлив, она все прочла у

тебя в душе. Она сама такая скрытница, но беспощадна к малейшей скрытности в

других. Пожалуй, -- добавил он, -- я толкнул тебя на дурной путь. При всей

тонкости своего ума и обхождения она мне представляется существом властным,

как все женщины, которые знают только рассудочные наслаждения. Для нее все

блаженство состоит в житейском благополучии, в светских развлечениях;

чувство для нее -- только одна из ее ролей; она сделала бы тебя несчастным и

превратила в своего главного лакея...

Растиньяк говорил глухому. Я прервал его и с наигранной веселостью

обрисовал свое материальное положение.

-- Вчера вечером злая судьба похитила у меня все деньги, которыми я мог

располагать, -- сказал Растиньяк. -- Не будь этой пошлой неудачи, я охотно

предложил бы тебе свой кошелек. Поедем-ка завтракать в кабачок, -- может

быть, за устрицами что-нибудь и придумаем.

Он оделся, приказал заложить тильбюри; затем, как два миллионера, с

наглостью тех нахальных спекулянтов, которые живут воображаемыми капиталами,

мы прибыли в "Парижскую кофейню". Этот чертов гасконец подавлял меня своей

развязностью и непоколебимой самоуверенностью. За кофе, после весьма

изысканного и обдуманного завтрака, раскланявшись уже с целой толпой молодых

людей, обращавших на себя внимание приятной своей наружностью и

элегантностью костюма, Растиньяк при виде одного из таких денди сказал:

-- Ну, твои дела идут на лад.

Этому джентльмену с отличным галстуком, выбиравшему для себя столик, он

сделал знак, что хочет с ним поговорить.

-- Сей молодчик получил орден за то, что выпустил в свет сочинения, в

которых он ничего не смыслит, -- шепнул мне Растиньяк. -- Он химик, историк,

романист, публицист; он получает четверть, треть и даже половину гонорара за

множество пьес, и при всем том он круглый невежда. Это не человек, а имя,

примелькавшаяся публике этикетка. Поэтому он остерегается входить в те

конторские комнаты, на дверях которых висит надпись: "Здесь можно писать

самому". Он так хитер, что одурачит целый конгресс. Короче говоря, это

нравственный метис: он не вполне честен и не совершенный негодяй. Но тсс! Он

уже дрался на дуэли, а свету больше ничего не нужно, и о нем говорят: "Это

человек почтенный... "

-- Ну-с, мой дорогой, мой почтенный друг, как изволите себя