Смекни!
smekni.com

Шагреневая кожа 2 (стр. 29 из 56)

-- Довольно! -- сказала она.

Она убежала, и на лестнице раздались звонкие трели соловьиного ее

голоса.

"Счастлива она, что еще не любила! " -- решил я, думая о мучениях,

которые сам я испытывал уже несколько месяцев.

Пятнадцать франков Полины оказались для меня драгоценными. Феодора,

сообразив, что в зале, где нам предстоит провести несколько часов, будет

попахивать простонародьем, пожалела, что у нее нет букета; я сходил за

цветами и поднес ей, а вместе с ними свою жизнь и все свое состояние. Я

одновременно и радовался и испытывал угрызения совести, подавая ей букет,

цена которого показала мне, до какой степени разорительны условные

любезности, принятые в обществе. Скоро она пожаловалась на слишком сильный

запах мексиканского жасмина, ей тошно стало смотреть на зрительный зал,

сидеть на жесткой скамье; она упрекнула меня за то, что я привел ее сюда.

Она сидела рядом со мной, и все же ей захотелось уехать; она уехала. Обречь

себя на бессонные ночи, расточить два месяца жизни -- и не угодить ей!

Никогда еще этот демон не был таким прелестным и таким бесчувственным. По

дороге, сидя с ней в тесной карете, я чувствовал ее дыхание, касался ее

надушенной перчатки, видел рядом с собой сокровище ее красоты, ощущал

благоухание сладкое, как благоухание ириса -- всю женщину и вместе с тем

нисколько не женщину. И вдруг на одно мгновение глубины этой таинственной

жизни озарились для меня. Я вспомнил о недавно вышедшей книге поэта, где

замысел истинного художника был осуществлен с искусством Поликлета. Мне

казалось, что я вижу это чудовище, которое, в облике офицера, способно было

укротить бешеную лошадь, а в облике молодой девушки садилось за туалет; то

доводило до отчаяния своих любовников; то, в образе любовника, доводило до

отчаяния деву нежную и скромную. Не будучи в силах каким-либо иным способом

разгадать Феодору, я рассказал ей эту фантастическую историю, но она ничем

не обнаружила, что в этой поэме о невероятном видит сходство со своей

жизнью, и лишь позабавилась ею от чистого сердца, как ребенок сказкой из

"Тысячи и одной ночи".

"Верно, какое-нибудь тайное обстоятельство дает Феодоре силу

противиться любви молодого, как я, человека, противиться заразительному пылу

прекрасного душевного недуга, -- рассуждал я по дороге домой. -- Быть может,

подобно леди Делакур, ее снедает рак? Конечно, в ее жизни есть что-то

искусственное".

Дрожь охватила меня при этой мысли. И тут же у меня возник план, самый

безрассудный и самый в то же время разумный, какой только может придумать

влюбленный. Чтобы изучить эту женщину в ее телесной природе, как я изучил ее

духовную сущность, чтобы, наконец, знать ее всю, я решил без ее ведома

провести ночь у нее в спальне. Вот как я осуществил это намерение,

пожиравшее мне душу, как жажда мщения грызет сердце корсиканского монаха. В

приемные дни у Феодоры собиралось общество настолько многолюдное, что

швейцар не мог уследить, сколько человек пришло и сколько ушло. Уверенный в

том, что мне удастся незаметно остаться в доме, я с нетерпением ждал

ближайшего вечера у графини. Одеваясь, я за неимением кинжала сунул в

жилетный карман английский перочинный нож. Если бы у меня нашли это оружие

литератора, оно не внушило бы никаких подозрений, а не зная, куда заведет

меня мой романический замысел, я хотел быть вооруженным.

Когда гостиные начали наполняться, я прошел в спальню, чтобы все там

исследовать, и увидел, что жалюзи и ставни закрыты, -- начало было удачным;

так как могла войти горничная, чтобы задернуть занавеси на окнах, то я сам

их развязал: я подвергал себя большому риску, отважившись опередить служанку

в ее работе по дому, однако, спокойно взвесив опасность своего намерения, я

примирился с нею. Около полуночи я спрятался в амбразуре окна. Чтобы не было

видно ног, я попробовал, прислонясь к стене и уцепившись за оконную

задвижку, взобраться на плинтус панели. Изучив условия равновесия в этом

положении и точку опоры, вымерив отделявшее меня от занавесок расстояние, я,

наконец, освоился с трудностями настолько, что мог оставаться там, не рискуя

быть обнаруженным, если только меня не выдадут судороги, кашель или чихание.

Чтобы не утомлять себя без пользы, я стоял на полу, ожидая критического

момента, когда мне придется повиснуть, как пауку на паутине. Занавески из

белого муара и муслина образовывали передо мною толстые складки наподобие

труб органа; я прорезал перочинным ножом дырки и, как из бойниц, мог видеть

все. Из гостиных смутно доносились говор, смех и возгласы гостей. Этот

глухой шум и неясная суета постепенно стихали. Несколько мужчин пришли взять

шляпы с комода графини, стоявшего возле меня. Когда они касались занавесок,

я дрожал при мысли о рассеянности, о случайных движениях, возможных у людей,

которые второпях шарят повсюду. Счастливо избежав таких неприятностей, я уже

предсказывал успех своему замыслу. Последнюю шляпу унес влюбленный в Феодору

старик; думая, что он один, он взглянул на кровать и испустил тяжелый вздох,

сопроводив его каким-то восклицанием, довольно энергичным. У графини в

будуаре, рядом с ее спальней, еще оставалось человек шесть друзей, она

предложила им чаю. И тут злословие -- единственное, чему современное

общество еще способно верить, -- приметалось к эпиграммам, к остроумным

суждениям, к позвякиванию чашек и ложечек. Едкие остроты Растиньяка, не

щадившего моих соперников, вызывали бешеный хохот.

-- Господин де Растиньяк -- человек, с которым не следует ссориться, --

смеясь, сказала графиня.

-- Пожалуй, -- простодушно отвечал он. -- Я всегда оказывался прав в

своей ненависти... И в дружбе также, -- прибавил он. -- Враги полезны мне,

быть может, не меньше друзей. Я специально изучал наш современный язык и те

естественные ухищрения, которыми пользуются, чтобы на все нападать или все

защищать. Министерское красноречие является достижением общества. Ваш

приятель не умен, -- вы говорите о его честности, его чистосердечии. Другой

приятель выпустил в свет тяжеловесную работу -- вы отдаете должное ее

добросовестности; если книга плохо написана, вы хвалите ее за выраженные в

ней идеи. Третий ни во что не верит, ежеминутно меняет свои взгляды, на него

нельзя положиться, -- что ж, зато он так мил, обаятелен, он очаровывает.

Если речь идет о ваших врагах -- валите на них как на мертвых. Тут уж можете

говорить совсем по-другому: сколь искусно оттеняли вы достоинства своих

друзей, столь же ловко обнаруживайте недостатки врагов. Умело применять

увеличительные или уменьшительные стекла при рассмотрении вопросов морали --

значит владеть секретом светской беседы и искусством придворного. Обходиться

без этого -- значит сражаться безоружным с людьми, закованными в латы, как

рыцари. А я употребляю эти стекла! Иной раз даже злоупотребляю ими.

Оттого-то меня и уважают -- меня и моих друзей, -- ибо, замечу кстати, и

шпага моя стоит моего языка.

Один из наиболее пылких поклонников Феодоры, молодой человек, известный

своей наглостью, которая служила ему средством выбиться в люди, поднял

перчатку, столь презрительно брошенную Растиньяком. Заговорив обо мне, он

стал преувеличенно хвалить мои таланты и меня самого. Этот вид злословия

Растиньяк упустил из виду. Язвительно-похвальное слово ввело в заблуждение

графиню, и она безжалостно принялась уничтожать меня; чтобы позабавить

собеседников, она не пощадила моих тайн, моих притязаний, моих надежд.

-- Это человек с будущим, -- заметил Растиньяк -- Быть может,

когда-нибудь он жестоко отомстит за все; его таланты по меньшей мере

равняются его мужеству; поэтому я назвал бы смельчаком того, кто на него

нападает, -- ведь он не лишен памяти...

-- ... настолько, что пишет "воспоминания", -- сказала графиня,

раздосадованная глубоким молчанием, воцарившимся после слов Растиньяка.

-- ... Воспоминания лжеграфини, мадам! -- отозвался Растиньяк. -- Чтобы

их писать, нужен особый вид мужества.

-- Я не сомневаюсь, что у него много мужества, -- заметила Феодора. --

Он верен мне.

У меня был большой соблазн внезапно явиться перед насмешниками, как дух

Банко в "Макбете". Я терял возлюбленную, зато у меня был друг! Однако любовь

внушила мне один из тех трусливых и хитроумных парадоксов, которыми она

усыпляет все наши горести.

"Если Феодора любит меня, -- подумал я, -- разве она не должна

прикрывать свое чувство злой шуткой? Уж сколько раз сердце изобличало уста

во лжи! "

Вскоре, наконец, и дерзкий мой соперник, который один оставался еще с

графиней, собрался уходить.

-- Как! Уже? -- сказала она ласковым тоном, от которого я весь

затрепетал. -- И вы не подарите мне еще одно мгновение? Значит, вам нечего

больше сказать мне? Вы не пожертвуете ради меня каким-нибудь из ваших

удовольствий?

Он ушел.

-- Ах! -- воскликнула она, зевая. -- Какие они все скучные!

Она с силой дернула за шнур сонетки, и в комнатах раздался звонок.

Графиня вошла к себе, вполголоса напевая "Pria che spunti" ("Пока заря не

настанет" (итал. ) -- слова арии из оперы итальянского композитора Чимарозы

"Тайный брак". ). Никто никогда не слыхал, чтобы она пела, и подобное

безгласие порождало странные толки. Говорили, что первому своему

возлюбленному, очарованному ее талантом и ревновавшему ее даже при мысли о

времени, когда он будет лежать в могиле, она обещала никому не дарить того

блаженства, которое он желал вкушать один. Все силы своей души я напряг,

чтобы впивать эти звуки. Феодора пела все громче и громче; она точно

воодушевлялась, голосовые ее богатства развертывались, и в мелодии появилось

нечто божественное. У графини был хороший слух, сильный и чистый голос, и