какие-то необыкновенные сладостные его переливы хватали за сердце.
Музыкантши почти всегда влюблены. Женщина, которая так пела, должна была
уметь и любить. От красоты этого голоса одною тайною больше становилось в
женщине, и без того таинственной. Я видел ее, как вижу сейчас тебя;
казалось, она прислушивается к звукам собственного голоса с каким-то
особенным сладострастным чувством: она как бы ощущала радость любви.
Заканчивая главную тему этого рондо, она подошла к камину, но, когда она
умолкла, в лице ее произошла перемена, черты исказились, и весь ее облик
выражал теперь утомление. Она сняла маску актрисы -- она сыграла свою роль.
Однако своеобразная прелесть была даже в этом подобии увядания,
отпечатлевшемся на ее красоте -- то ли от усталости актрисы, то ли от
утомительного напряжения за весь этот вечер.
"Сейчас она настоящая! " -- подумал я.
Точно желая согреться, она поставила ногу на бронзовую каминную
решетку, сняла перчатки, отстегнула браслеты и через голову сняла золотую
цепочку, на которой был подвешен флакончик для духов, украшенный
драгоценными камнями. Неизъяснимое наслаждение испытывал я, следя за ее
движениями, очаровательными, как у кошек, когда они умываются на солнце. Она
посмотрела на себя в зеркало и сказала вслух недовольным тоном:
-- Сегодня я была нехороша... Цвет лица у меня блекнет с ужасающей
быстротой... Пожалуй, нужно раньше ложиться, отказаться от рассеянного
образа жизни... Но что же это Жюстина? Смеется она надо мной?
Она позвонила еще раз; вбежала горничная. Где она помещалась -- не
знаю. Она спустилась по потайной лестнице. Я с любопытством смотрел на нее.
Мое поэтическое воображение во многом подозревало эту высокую и статную
смуглую служанку, обычно не показывавшуюся при гостях.
-- Изволили звонить?
-- Два раза! -- отвечала Феодора. -- Ты что, плохо слышать стала?
-- Я приготовляла для вас миндальное молоко. Жюстина опустилась на
колени, расшнуровала своей госпоже высокие и открытые, как котурны,
башмачки, сняла их, а в это время графиня, раскинувшись в мягком кресле у
камина, зевала, запустив руки в свои волосы. Все ее движения были вполне
естественны, ничто не выдавало предполагаемых мною тайных страданий и
страстей.
-- Жорж влюблен, -- сказала она, -- я его рассчитаю. Он опять задернул
сегодня занавески. О чем он думает?
При этом замечании вся кровь во мне остановилась, но разговор о
занавесках прекратился.
-- Жизнь так пуста! -- продолжала графиня. -- Ах, да осторожнее, не
оцарапай меня, как вчера! Вот посмотри, -- сказала она, показывая свое
атласное колено, -- еще остался след от твоих когтей.
Она сунула голые ноги в бархатные туфли на лебяжьем пуху и стала
расстегивать платье, а Жюстина взяла гребень, чтобы причесать ее.
-- Вам нужно, сударыня, выйти замуж, и деток бы...
-- Дети! Только этого не хватало! -- воскликнула она. -- Муж! Где тот
мужчина, за кого я могла бы... Что, хорошо я была сегодня причесана?
-- Не очень.
-- Дура!
-- Взбитая прическа вам совсем не к лицу, -- продолжала Жюстина, -- вам
больше идут гладкие крупные локоны.
-- Правда?
-- Ну, конечно, сударыня, взбитая прическа к лицу только блондинкам.
-- Выйти замуж? Нет, нет. Брак -- это не для меня. Что за ужасная сцена
для влюбленного! Одинокая женщина, без родных, без друзей, атеистка в любви,
не верящая ни в какое чувство, -- как ни слаба в ней свойственная всякому
человеческому существу потребность в сердечном излиянии -- вынуждена
отводить душу в болтовне с горничной, произносить общие фразы или же
говорить о пустяках!.. Мне стало жаль ее. Жюстина расшнуровала госпожу. Я с
любопытством оглядел ее, когда с нее спал последний покров. Девственная ее
грудь ослепила меня; сквозь сорочку бело-розовое ее тело сверкало при
свечах, как серебряная статуя под газовым чехлом. Нет, в ней не было
недостатков, из-за которых она могла бы страшиться нескромных взоров
любовника. Увы, прекрасное тело всегда восторжествует над самыми
воинственными намерениями. Госпожа села у огня, молчаливая, задумчивая, а
служанка в это время зажигала свечу в алебастровом светильнике, подвешенном
над кроватью. Жюстина сходила за грелкой, приготовила постель, помогла
госпоже лечь; потребовалось еще довольно много времени на мелкие услуги,
свидетельствовавшие о глубоком почтении Феодоры к своей особе, затем
служанка ушла. Графиня переворачивалась с боку на бок; она была взволнована,
она вздыхала: с губ у нее срывался неясный, но доступный для слуха звук,
изобличавший нетерпение; она протянула руку к столику, взяла склянку,
накапала в молоко какой-то темной жидкости и выпила; наконец, несколько раз
тяжело вздохнув, она воскликнула:
-- Боже мой!
Эти слова, а главное, то выражение, какое Феодора придала им, разбили
мое сердце. Понемногу она перестала шевелиться. Вдруг мне стало страшно; но
вскоре до меня донеслось ровное и сильное дыхание спящего человека; я слегка
раздвинул шуршащий шелк занавесей, вышел из своей засады, приблизился к
кровати и с каким-то неописуемым чувством стал смотреть на графиню. В эту
минуту она была обворожительна. Она закинула руку за голову, как дитя; ее
спокойное красивое лицо в рамке кружев было столь обольстительно, что я
воспламенился. Я не рассчитал своих сил, я не подумал, какая ждет меня
казнь: быть так близко и так далеко от нее! Я вынужден был претерпевать все
пытки, которые я сам себе уготовил! Боже мой -- этот единственный обрывок
неведомой мысли, за который я только и мог ухватиться в своих догадках,
сразу изменил мое представление о Феодоре. Ее восклицание, то ли ничего не
значащее, то ли глубокое, то ли случайное, то ли знаменательное, могло
выражать и счастье, и горе, и телесную боль, и озабоченность. Было то
проклятие или молитва, дума о прошлом или о будущем, скорбь или опасение?
Целая жизнь была в этих словах, жизнь в нищете или же в роскоши; в них могло
таиться даже преступление! Вновь вставала загадка, скрытая в этом прекрасном
подобии женщины: Феодору можно было объяснить столькими способами, что она
становилась необъяснимой. Изменчивость вылетавшего из ее уст дыхания, то
слабого, то явственно различимого, то тяжелого, то легкого, была своего рода
речью, которой я придавал мысли и чувства. Я приобщался к ее сонным грезам,
я надеялся, что, проникнув в ее сны, буду посвящен в ее тайны, я колебался
между множеством разнообразных решений, между множеством выводов. Созерцая
это прекрасное лицо, спокойное и чистое, я не мог допустить, чтобы у этой
женщины не было сердца. Я решил сделать еще одну попытку. Рассказать ей о
своей жизни, о своей любви, своих жертвах -- и мне, быть может, удастся
пробудить в ней жалость, вызвать слезы, -- у нее, никогда прежде не
плакавшей! Все свои надежды я возлагал на этот последний опыт, как вдруг
уличный шум возвестил мне о наступлении дня. На одну секунду я представил
себе, что Феодора просыпается в моих объятиях. Я мог тихонько подкрасться,
лечь рядом и прижать ее к себе. Эта мысль стала жестоко терзать меня, и,
чтобы от нее отделаться, я выбежал в гостиную, не принимая никаких мер
предосторожности; по счастью, я увидел потайную дверь, которая вела на узкую
лестницу. Как я предполагал, ключ оказался а замочной скважине; я рванул
дверь, смело спустился во двор и, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь
меня, в три прыжка очутился на улице.
Через два дня один автор должен был читать у графини свою комедию; я
пошел туда с намерением пересидеть всех и обратиться к ней с довольно
оригинальной просьбой -- уделить мне следующий вечер, посвятить мне его
целиком, закрыв двери для всех. Когда же я остался с нею вдвоем, у меня не
хватило мужества. Каждый стук маятника пугал меня. Было без четверти
двенадцать.
"Если я с нею не заговорю, -- подумал я, -- мне остается только разбить
себе череп об угол камина".
Я дал себе сроку три минуты; три минуты прошли, черепа о мрамор я себе
не разбил, мое сердце отяжелело, как губка в воде.
-- Вы нынче чрезвычайно любезны, -- сказала она.
-- Ах, если бы вы могли понять меня! -- воскликнул я.
-- Что с вами? -- продолжала она. -- Вы бледнеете.
-- Я боюсь просить вас об одной милости. Она жестом ободрила меня, и я
попросил ее о свидании.
-- Охотно, -- сказала она. -- Но почему бы вам не высказаться сейчас?
-- Чтобы не вводить вас в заблуждение, я считаю своим долгом пояснить,
какую великую любезность вы мне оказываете: я желаю провести этот вечер
подле вас, как если бы мы были братом и сестрой. Не бойтесь, ваши антипатии
мне известны; вы хорошо меня знаете и можете быть уверены, что ничего для
вас неприятного я добиваться не буду; к тому же люди дерзкие к подобным
способам не прибегают. Вы мне доказали свою дружбу, вы добры,
снисходительны. Так знайте же, что завтра я с вами прощусь... Не берите
назад своего слова! -- вскричал я, видя, что она собирается заговорить, и
поспешно покинул ее.
В мае этого года, около восьми часов вечера, я сидел вдвоем с Феодорой
в ее готическом будуаре. Я ничего не боялся, я верил, что буду счастлив. Моя
возлюбленная будет принадлежать мне, иначе я найду себе приют в объятиях
смерти. Я проклял трусливую свою любовь. Осознав свою слабость, человек
черпает в этом силу. Графиня в голубом кашемировом платье полулежала на
диване; опущенные ноги ее покоились на подушке. Восточный тюрбан, этот
головной убор, которым художники наделяют древних евреев, сообщал ей особую
привлекательность необычности. Лицо ее дышало тем переменчивым очарованием,
которое доказывало, что в каждое мгновение нашей жизни мы -- новые существа,
неповторимые, без всякого сходства с нашим "я" в будущем и с нашим "я" в