Смекни!
smekni.com

Шагреневая кожа 2 (стр. 34 из 56)

Быть не в силах разорвать себе грудь, вырвать оттуда любовь и бросить к ее

ногам!

Я скоро растратил свое богатство, однако три года правильной жизни

наделили меня крепчайшим здоровьем, а в тот день, когда я очутился без

денег, я чувствовал себя превосходно. Чтобы продолжить свое самоубийство, я

выдал несколько краткосрочных векселей, и день платежа настал. Жестокие

волнения! А как бодрят они юные души! Я не рожден для того, чтобы рано

состариться; моя душа все еще была юной, пылкой, бодрой. Мой первый вексель

пробудил было все прежние мои добродетели; они пришли медленным шагом и,

опечаленные, предстали передо мной. Мне удалось уговорить их, как старых

тетушек, которые сначала ворчат, но в конце концов расплачутся и дадут

денег. Мое воображение было более сурово, оно рисовало мне, как мое имя

странствует по Европе, из города в город. Наше имя -- это мы сами! --

сказал Евсевий Сальверт[*]. Как двойник одного немца, я

после скитаний возвращался в свое жилище, откуда в действительности и не

думал выходить, и внезапно просыпался. Когда-то, встречаясь на улицах Парижа

с банковскими посыльными, этими укорами коммерческой совести, одетыми в

серое, носящими ливрею с гербом своего хозяина -- с серебряной бляхой, я

смотрел на них равнодушно; теперь я заранее их ненавидел. Разве не явится ко

мне кто-нибудь из них однажды утром и не потребует ответа относительно

одиннадцати выданных мной векселей? Моя подпись стоила три тысячи франков --

столько, сколько не стоил я сам! Судебные пристава, бесчувственные ко

всякому горю, даже к смерти, вставали передо мною, как палачи, говорящие

приговоренному: "Половина четвертого пробило! " Их писцы имели право

схватить меня, нацарапать мое имя в своих бумажонках, пачкать его,

насмехаться над ним. Я был должником! Кто задолжал, тот разве может

принадлежать себе? Разве другие люди не вправе требовать с меня отчета, как

я жил? Зачем я поедал пудинги а-ля чиполлата? Зачем я пил шампанское? Зачем

я спал, ходил, думал, развлекался, не платя им? В минуту, когда я упиваюсь

стихами, или углублен в какую-нибудь мысль, или же, сидя за завтраком,

окружен друзьями, радостями, милыми шутками, -- передо мной может предстать

господин в коричневом фраке, с потертой шляпой в руке. И обнаружится, что

господин этот -- мой Вексель, мой Долг, призрак, от которого угаснет моя

радость; он заставит меня выйти из-за стола и разговаривать с ним; он

похитит у меня мою веселость, мою возлюбленную -- все, вплоть до постели.

Да, укоры совести более снисходительны, они не выбрасывают нас на улицу и не

сажают в Сент-Пелажи, не толкают в гнусный вертеп порока; они никуда не

тащат нас, кроме эшафота, где палач нас облагораживает: во время самой казни

все верят в нашу невинность, меж тем как у разорившегося кутилы общество не

признает ни единой добродетели. Притом эти двуногие долги, одетые в зеленое

сукно, в синих очках, с выгоревшими зонтиками, эти воплощенные долги, с

которыми мы сталкиваемся лицом к лицу на перекрестке в то самое мгновение,

когда на лице у нас улыбка, пользуются особым, ужасным правом -- правом

сказать: "Господин де Валантен мне должен и не платит. Он в моих руках. О,

посмей он только подать вид, что ему неприятно со мной встречаться! "

Кредиторам необходимо кланяться, и кланяться приветливо. "Когда вы мне

заплатите? " -- говорят они. И ты обязан лгать, выпрашивать деньги у

кого-нибудь другого, кланяться дураку, восседающему на своем сундуке,

встречать его холодный взгляд, взгляд лихоимца, более оскорбительный, чем

пощечина, терпеть его Баремову мораль[*] и грубое его

невежество. Долги -- это спутники сильного воображения, чего не понимают

кредиторы. Порывы души увлекают и часто порабощают того, кто берет взаймы,

тогда как ничто великое не порабощает, ничто возвышенное не руководит теми,

кто живет ради денег и ничего, кроме денег, не знает. Мне деньги внушали

ужас. Наконец, вексель может преобразиться в старика, обремененного

семейством и наделенного всяческими добродетелями. Я мог бы стать должником

какой-нибудь одушевленной картины Греза, паралитика, окруженного детьми,

вдовы солдата, и все они стали бы протягивать ко мне руки с мольбой. Ужасны

те кредиторы, с которыми надо плакать; когда мы им заплатим, мы должны еще

оказывать им помощь. Накануне срока платежа я лег спать с тем мнимым

спокойствием, с каким спят люди перед казнью, перед дуэлью, позволяя

обманчивой надежде убаюкивать их. Но когда я проснулся и пришел в себя,

когда я почувствовал, что душа моя запрятана в бумажнике банкира, покоится в

описях, записана красными чернилами, то отовсюду, точно кузнечики, стали

выскакивать мои долги: они были в часах, на креслах; ими была инкрустирована

моя любимая мебель. Мои вещи станут добычею судейских гарпий, и милых моих

неодушевленных рабов судебные пристава уволокут и как попало свалят на

площади. Ах, мой скарб был еще частью меня самого! Звонок моей квартиры

отзывался у меня в сердце, поражая меня в голову, куда и полагается разить

королей. То было мученичество -- без рая в качестве награды. Да, для

человека благородного долг -- это ад, но только ад с судебными приставами, с

поверенными в делах. Неоплаченный долг -- это низость, это мошенничество в

зародыше, хуже того -- ложь. Он замышляет преступления, он собирает доски

для эшафота. Мои векселя были опротестованы. Три дня спустя я заплатил по

ним. Вот каким образом: ко мне явился перекупщик с предложением продать ему

принадлежавший мне остров на Луаре, где находится могила моей матери; я

согласился. Подписывая контракт с покупщиком у его нотариуса, я

почувствовал, как в этой темной конторе на меня пахнуло погребом. Я

вздрогнул, вспомнив, что такая же сырость и холод охватили меня на краю

могилы, куда опустили моего отца. Мне это показалось дурною приметою. Мне

почудился голос матери, ее тень; не знаю, каким чудом сквозь колокольный

звон мое собственное имя чуть слышно раздалось у меня в ушах! От денег,

полученных за остров, у меня, по уплате всех долгов, осталось две тысячи

франков. Конечно, я мог бы снова повести мирную жизнь ученого, вернуться

после всех экспериментов на свою мансарду -- вернуться с огромным запасом

наблюдений и пользуясь уже некоторой известностью. Но Феодора не выпустила

своей добычи. Я часто сталкивался с нею. Я заставил ее поклонников

протрубить ей уши моим именем -- так все были поражены моим умом, моими

лошадьми, успехами, экипажами. Она оставалась холодной и бесчувственной ко

всему, даже к ужасным словам: "Он губит себя из-за вас", которые произнес

Растиньяк. Всему свету поручал я мстить за себя, но счастлив я не был. Я

раскопал всю грязь жизни, и мне все больше не хватало радостей разделенной

любви, я гонялся за призраком среди случайностей моего разгульного

существования, среди оргий. К несчастью, я был обманут в лучших своих

чувствах, за благодеяния наказан неблагодарностью, а за провинности

вознагражден тысячью наслаждений. Философия мрачная, но для кутилы

правильная! К тому же Феодора заразила меня проказой тщеславия. Заглядывая к

себе в душу, я видел, что она поражена гангреной, что она гниет. Демон

оставил у меня на лбу отпечаток своей петушиной шпоры. Отныне я уже не мог

обойтись без трепета жизни, в любой момент подвергающейся риску, и без

проклятых утонченностей богатства. Будь я миллионером, я бы все время играл,

пировал, суетился. Мне больше никогда не хотелось побыть одному. Мне нужны

были куртизанки, мнимые друзья, изысканные блюда, вино, чтобы забыться.

Нити, связывающие человека с семьей, порвались во мне навсегда. Я был

приговорен к каторге наслаждений, я должен был до конца осуществить то, что

подсказывал мой роковой жребий -- жребий самоубийцы. Расточая последние

остатки своего богатства, я предавался излишествам невероятным, но каждое

утро смерть отбрасывала меня к жизни. Подобно некоему владельцу пожизненной

ренты, я мог бы спокойно войти в горящее здание. В конце концов у меня

осталась единственная двадцатифранковая монета, и тогда мне пришла на память

былая удача Растиньяка...

-- Эге! -- вспомнив вдруг про талисман, вскричал Рафаэль и вытащил его

из кармана.

То ли борьба за долгий этот день утомила его, и он не в силах был

править рулем своего разума в волнах вина и пунша, то ли воспоминания

возбуждали его и незаметно опьянил его поток собственных слов -- словом,

Рафаэль воодушевился, впал в восторженное состояние и как будто обезумел.

-- К черту смерть! -- воскликнул он, размахивая шагреневой кожей. --

Теперь я хочу жить! Я богат -- значит, обладаю всеми достоинствами! Ничто не

устоит передо мною. Кто не стал бы добродетельным, раз ему доступно все?

Хе-хе! Ого! Я хотел двухсот тысяч дохода, и они у меня будут. Кланяйтесь

мне, свиньи, развалившиеся на коврах, точно на навозе! Вы принадлежите мне,

вот так славное имущество! Я богат, я всех вас могу купить, даже вон того

депутата, который так громко храпит. Ну что ж, благословляйте меня,

великосветская сволочь! Я папа римский!

Восклицания Рафаэля, до сих пор заглушавшиеся густым непрерывным

храпом, неожиданно были расслышаны. Большинство спавших проснулось с криком;

но, заметив, что человек, прервавший их сон, плохо держится на ногах и шумит

во хмелю, они выразили свое возмущение целым концертом брани.

-- Молчать! -- крикнул Рафаэль. -- На место, собаки! Эмиль, я сказочно

богат, я подарю тебе гаванских сигар.

-- Я внимательно слушаю, -- отозвался поэт. -- Феодора или смерть!

Продолжай свой рассказ. Эта кривляка Феодора надула тебя. Все женщины --