Смекни!
smekni.com

Анализ стихотворения Анчар 2 (стр. 1 из 3)

АНЧАР

Д. Благой

Стихотворение «Анчар» явственно членится на две части: описание «древа яда» (первые пять строф) и повествование о гибели посланного к нему за ядом «бедного раба». <...>

В ореоле мрачного и грозного величия предстает нам «древо яда» с первых же строк стихотворения. Самый зловещий и страшный из всех обитателей пустыни — этого мира безводных степей, раскаленных песков, черных вихрей—Анчар как бы царит над всем окружающим: Стоит—один во всей вселен­ной. <...> «Древо яда»—словосочетание, первоначально дан­ное в самом заглавии стихотворения, — оно же «древо смер­ти» — синонимическое словосочетание, повторяющееся в четвер­той строфе, — насквозь, сверху донизу, пропитано ядом, кото­рым напоены его листва, его ствол, его корни. Соответственно этому слова яд, смерть и производные от них настойчиво на­гнетаются поэтом, повторяются снова и снова, из строфы в стро­фу: «И зелень мертвую ветвей; // И корни ядом напоила» (2-я строфа); «Яд каплет сквозь его кору» (3-я строфа); «На древо смерти набежит» (4-я строфа); «С его ветвей уж ядовит» (5-я строфа). Полный ядом и смертью сам, Анчар (вспомним мертвую зелень его ветвей — эпитет, в высшей степени вырази­тельный по своей парадоксальности) отравляет и убивает все, что к нему ни приближается: «К нему и птица не летит, // И тигр нейдет». <...> Даже дождь—в знойной пустыне единст­венный источник жизни, животворной силы, — коснувшись Анча­ра, становится отравленным, ядовитым. <...>

Пушкин, как мы уже могли убедиться в этом, был замеча­тельным мастером звукописи. С полной силой проявляется это и в «Анчаре». В первоначальном заглавии стихотворения, как мы знаем, стояло: «Анчар, древо яда». Помимо смысловой стороны, эти слова сочетанием из гласных (а, е, я) и согласных (нчр, дрв, д) создавали и некие звукообразы. При этом пов­торение данных звукосочетаний по ассоциации вызывало в со­знании возникновение связанных с ними образов-мыслей. Если мы проанализируем звуковой состав строф, посвященных опи­санию Анчара, «древа яда», мы убедимся, что указанные звуки настойчиво в них повторяются. Особенно наглядно можно ви­деть это на слове Анчар. Самые звуки этого загадочного, непри­вычно звучащего для русского уха слова... вызывают пред­ставление о чем-то зловещем, устрашающем: по звуковой ассоциации (ча,нчр) со словами «чары», «черный», «мрачней». Это представление усиливается и закрепляется сопровождающими слово Анчар и раскрывающими его значение словами древояда, не дерево, а древо... И вот звукообраз, связанный со словом «Анчар», настойчиво повторяется поэтом снова и снова. Звук принадлежит к числу звуков, относительно не часто употребля­ющихся в русском языке (в особенности в сочетании ча и нчр). А между тем вся первая строфа «Анчара» «инструментована» в значительной степени именно на этом звуке и на этих сочетаниях: «В пустыне чахлой и скупой // На почве, зноем раскаленной, // Анчар, как грозный часовой...» Неслучайность этого становится очевидной, если мы обратимся к черновикам. Так, эпитет чахлой появился не сразу. На первых порах соответст­венного эпитета Пушкин вообще еще не нашел. Строка поначалу сложилась: «В пустыне... и глухой». Затем последовательно шло: «В пустыне мертвой», «В пустыне знойной», «В пустыне тощей», и наконец, было найдено нужное во всех отношениях, в том числе и в звуковом, слово: «В пустыне чахлой». Звуковые элементы, так сказать, звуковые приметы слова Анчар (ч, полноударное а, сочетание чр, нчр) по дальнейшему ходу стихотворения непрерывно повторяются: «ввечеру», «прозрачною смолою» (3-я строфа); «вихорь черный», «мчится прочь» (4-я строфа); «туча оросит», «лист дремучий», «песок горючий» (5-я строфа). В результате возникает особая музыкальная атмосфера, свя­занная со словом и звукообразом Анчар, Особый, так сказать «анчарный» — мрачный, черный колорит, создаваемый сочета­нием самих звуков, их сгущениями, повторениями, как сгущением определенных красок создается колорит в картине. Созданию необходимого колорита способствуют и остальные художествен­ные средства стихотворения. Оно написано наиболее каноническим для Пушкина размером — четырехстопным ямбом, которо­му, однако, несколько архаизированная в русле «высокого стиля» лексика придает особую торжественность и эпическую величавость.

Но, сколь художественно ни впечатляющ пушкинский образ «древа яда», «древа смерти», в нем нет ничего, что выводило бы его за рамки в высшей степени поэтического, но вместе с тем полностью соответствующего источнику — вполне достовер­ному, как поначалу считали, повествованию Фурша об одном из столь необычайных, поражающих и устрашающих явлений природы (крайняя преувеличенность деталей этого повествования, во многом основанного на легендарных рассказах мест­ных жителей, была установлена позднее).

Вместе с тем пространное, занимающее больше половины стихотворения (целых пять строф) описание «древа яда» является в идейно-художественном целом произведения всего, лишь своего рода прологом, введением, необходимым для того, чтобы, создав наполняющий ужасом образ Анчара, наиболее остро развернуть главную, не описательную, а сюжетную часть — повествование о трагических, губительных взаимоотношениях между непобедимым владыкой и бедным рабом, — содержащую в предельно сжатой даже для прославленного пушкинского ла­конизма форме—всего в шестнадцати стихотворных строках— громадное обобщение социального и политического характера.

Переход от описания к повествованию дается поэтом через противительный союз «но», противопоставляющий всему, что до этого было сказано, то, что за этим последует. Ни зверь, при­том самый могучий и хищный — тигр, ни птица не отваживают­ся приблизиться к страшному «древу смерти», но к нему идет человек. Этот сюжетный ход тоже подсказан сообщением Фурша, рассказывающего, что «государь» этих мест посылает осуж­денных на смерть преступников за очень дорогостоящим и по­тому весьма выгодным для торговли ядом, а они соглашаются на это, поскольку терять им нечего, в случае же удачи им не только даруется жизнь, но и назначается пожизненное «содер­жание». Однако, воспользовавшись сообщаемым Фуршем фак­том, что люди ходят за ядом анчара, Пушкин дает этому факту совсем другую мотивировку (не преступник, а просто раб), поз­воляющую с потрясающей силой поставить наиболее жгучую и трагическую социальную тему, подсказанную не только совре­менной поэту царской Россией, но и всяким общественным стро­ем, основанным на угнетении и эксплуатации. <...> «Но чело­века человек // Послал к Анчару властным взглядом, // И тот послушно в путь потек...»

Строка: «Но человека человек»—при предельной скупости словесного материала и элементарности его грамматического построения (союз и всего одно существительное, только повто­ренное два раза в разных падежах и тем самым в двух различ­ных грамматических категориях — подлежащее и дополнение) насыщена огромным смыслом, является подлинным ключом ко всему идейному содержанию стихотворения, как бы своего рода вторым, внутренним его заглавием. В своей эпической сжатос­ти и исключительной простоте строка эта сильнее, чем самые громкие и патетические восклицания, раскрывает всю глубо­чайшую бесчеловечность, аморальность тех отношений — отно­шений безграничной власти и абсолютного порабощения, — ко­торые существуют между рабом и владыкой. Ведь какое бы общественное расстояние ни отделяло раба от царя, от влады­ки, оба они по своему естеству, по природе своей — одно и то же, оба — люди; и в то же время в тех противоестественных со­циальных отношениях, в которых они находятся по отношению друг к другу, оба они перестают быть людьми. Характерно, что в дальнейшем обозначение человек ни к одному, ни к другому поэтом больше не прилагается—речь идет дальше только либо о рабе, либо о владыке. В самом деле, отношения господст­ва и рабства стерли, вытравили в каждом из них все человеческое. Человек — царь — совершенно хладнокровно посылает другого человека — раба — во имя, как это ясно из концовки стихотворения, своих сугубо агрессивных целей на верную и мучительную гибель. С другой стороны, поведение раба наглядно доказывает, как рабский гнет забивает человека, подавляет в нем всю его человеческую сущность. <...> Страшная привыч­ка к абсолютному повиновению сказывается в нем сильнее, чем свойственный каждому живому существу инстинкт самосохра­нения. Достаточно даже не слова, а одного «властного взгляда» господина, чтобы раб «послушно в путь потек» — потек, как те­чёт река по предназначенному ей руслу, — отправился к страшному отравленному древу. Думается, не случайна здесь перекличка определения послушно и эпитета «послушливые стрелы» в самом конце стихотворения. Не могу попутно не обратить внимания на исключительную художественную выразительность данной строки: «Послал к Анчару властным взглядом» — с тремя последовательно повторяющимися, как удары палкой или кнутом, ударными а и ударным я... и повторными сочетаниями ла, бла, взгля, аккомпанирующими и тем усиливающими выраженную в соответствующих словах непреодолимую власть владыки над рабом и отсюда почти магическую силу безмолвного его приказания. Не менее выразительна в звуковом отношении строка: «И тот послушно в путь потек» —с нагнетанием все одного и того же звука п...п... п.., создающим впечатление долгого и тяжелого пути по пустыне (вспомним начало стихотворения: «В пустыне чахлой и скупой...»—и слово «пот» в последующей строфе: «И пот по бледному челу»).

В черновой рукописи «Анчара» набросан рисунок Пушкина: фигура худого, изможденного человека с низко опущенной, покорно склоненной головой, который, ничего не видя перед собой, обреченно шагает вперед. Раб знает, что он послан на не­минуемую гибель, и не осмеливается не только протестовать или вовсе отказаться исполнить страшное приказание, но и попытаться скрыться, бежать во время пути, который он делает совсем один, притом под покровом ночной темноты («И к утру возвратился с ядом»). Из всего мира чувств и поступков в нем живет лишь безропотное, рабское повиновение. Это повиновение не только заглушает естественный для каждого живого сущест­ва инстинкт самосохранения, но и заставляет напрягать послед­ние силы, чтобы не умереть (хотя смерть в его положении су­лила только облегчение), прежде чем приказание будет выпол­нено, и только после этого он словно бы позволяет себе умереть, умереть не в каком другом месте и положении, а именно «у ног» своего «владыки»; умереть так же приниженно и бессильно, как он жил.