Смекни!
smekni.com

Масоны (стр. 108 из 152)

При этом все взглянули на Максиньку, который в ответ на то гордо усмехался.

- И прямо он подходит к принцу, и начал он его костить: "Ты такой, этакий и разэтакой, мать твоя тоже такая!" Тот, братец, стоит, молчит; нельзя, хошь и мертвый, все-таки ж родитель!.. Накостивши таким манером сына своего, этот самый мертвец стукнул об пол ногой и провалился сквозь землю. Принец видит, делать нечего, идет к матери. "Маменька, говорит, так и так, тятенька по ночам ходит!" Но королева, братец ты мой, вольным духом это приняла. "Что же, говорит, вели тятеньке кол осиновый покрепче в спину вколотить!" - "В том-то и штука, говорит, маменька, что это не поможет: тятенька-то немец!"

Все искренне засмеялись.

- Главная соль тут, - заметил молодой ученый, - что осиновый кол потому не подействует, что тятенька немец.

- Нет, не то, - возразил величаво Максинька, - главное тут, что дурак-мужик говорит, а сам ничего не понимает.

- Ты, Максинька, больше слушай, а не рассуждай, - остановил его частный пристав и, обратясь с умоляющим лицом и голосом к рассказчику, начал его упрашивать: - Голубчик Пров Михайлыч, расскажи еще про Наполеондера!

- Ну, нет, будет! - отказывался было тот.

- Расскажите, Пров Михайлыч! - подхватили прочие лица.

И Пров Михайлыч, с блеснувшими слегка небольшими его глазами, начал с тою простотою, свободою и верностью тона, каковая была ему столь присуща:

- Задумал, судырь ты мой, француз Наполеондера выкопать, а похоронен этот самый Наполеондер на острове Алене, где нет ни земли, ни воды, а только зыбь поднебесная. Но без императора всероссийского нельзя было того сделать; они и пишут государю императору нашему прошение на гербовой бумаге: "Что так, мол, и так, позвольте нам Наполеондера выкопать!" - "А мне что, говорит, плевать на то, пожалуй, выкапывайте!" Стали они рыться и видят гроб въявь, а как только к нему, он глубже в землю уходит... Бились они таким манером долгое время; хорошо, что еще на ум им пришло, - взяли наших ухтомцев, и те в пять дней, как пить дали, вырыли. Лежит, судырь ты мой, этот самый Наполеондер весь целехонек, только сапогами поизносился да волосами поистратился.

Рассказ этот так был хорошо произнесен, что даже никто не рассмеялся, а только переглянулись все между собою и как бы в удивлении пожали слегка плечами.

Под конец, впрочем, беседа была несколько омрачена печальным известием, которое принес вновь прибывший господин, с лицом отчасти польского характера, в усах, и как бы похожий на отставного военного, но на самом деле это был один из первоклассных русских музыкальных талантов.

- Александр Сергеич, милости просим!.. Прошу вас выпить и покушать: я сегодня праздную день моего рождения! - воскликнул ему частный пристав с подобострастием.

- Нет, не хочу, - отказался Александр Сергеич{547}, - завтра мне черт знает какая пытка предстоит.

- Что такое? - спросили его почти все с беспокойством.

- Лябьева завтра повезут на площадь лишать прав состояния, - произнес мрачным голосом Александр Сергеич.

- Стало быть, дело его решено? - сказал с участием гегельянец.

- Решено-с, - ответил Александр Сергеич, бывший, видимо, незнаком с гегельянцем, - и решено безобразнейшим образом: его ни много, ни мало приговорили на каторгу.

Общий ужас встретил этот ответ, за исключением, впрочем, камер-юнкера, который, кажется, знал это прежде и в настоящем случае довольно равнодушным тоном проговорил вполголоса гегельянцу:

- Тут больше всего жаль несчастную жену Лябьева; она идет с ним на каторгу, и, говорят, женщина больная, нервная.

Александр Сергеич между тем пересел к фортепьяно и начал играть переведенную впоследствии, а тогда еще певшуюся на французском языке песню Беранже: "В ногу, ребята, идите; полно, не вешать ружья!" В его отрывистой музыке чувствовался бой барабана, сопровождающий обыкновенно все казни. Без преувеличения можно сказать, что холодные мурашки пробегали при этом по телу всех слушателей, опять-таки за исключением того же камер-юнкера, который, встав, каким-то вялым и гнусливым голосом сказал гегельянцу:

- Я завтра тоже командирован на эту процессию; хочешь, пойдем со мной!

- Поди ты! - отозвался тот с сердцем. - По-моему, это самое безнравственное любопытство.

- Нет, ничего! - проговорил вовсе, кажется, не находивший ничего безнравственного в подобном любопытстве камер-юнкер.

XI

На другой день зимнее утро, как нарочно, оказалось светлым и тихим. По Москве раздавался благовест к обедне; прохожие благодаря свежему воздуху шли более обыкновенного оживленной и быстрой походкой; даже так называемые ваньки-извозчики ехали довольно резво; но среди такого веселого дня вдоль Волхонки, по направлению к Конной площади, как уже догадывается, вероятно, читатель, везли на позорных дрогах несчастного Лябьева в арестантской одежде, с повешенной на груди дощечкой, на которой было четко написано: "убийца". За дрогами следовала целая толпа народа, в которой между сермягами и полушубками виднелось очень много дам в дорогих салопах и мужчин в щеголеватых бекешах и шубах. Ближе всех к колеснице шла или почти в бессознательном состоянии была ведена под руки Муза Николаевна Егором Егорычем и Сусанной Николаевной, которые, впрочем, и сами еле брели. Никто из них, равно как и сам преступник, а вместе с ним и все почитатели его таланта, никак не ожидали такого строгого решения, а тем более столь быстрого исполнения приговора; всеми чувствовалось, что тут чья-то неведомая рука торопила блюстителей закона. Аграфена Васильевна, вся в поту, задыхавшаяся, тоже шла невдалеке от Марфиных и всю дорогу ругала полицейских чиновников, сопровождавших процессию.

- Это вот все эти архангелы-то! - кричала она. - Черномазого, небось, не притянули - откупился; а Аркаше, может, и того сделать не на что было: все у него разные подлецы обобрали.

- Не шумите, сударыня, здесь не место выражать ваше негодование! - вздумал было ее остановить ехавший невдалеке от нее прокурор.

- А ты кто такой? - спросила его гневно Аграфена Васильевна.

- Я прокурор! - отвечал ей тот внушительно.

- А я сенаторша! - привела Аграфена Васильевна обычный свой аргумент, употребляемый ею в разных случаях жизни.

Прокурор выразил в лице своем сомнение.

- Что, не веришь?.. Поди вон, спроси мужа!.. Он тут же в карете едет!

Феодосий Гаврилыч, действительно плотнейшим образом закупоренный в своем возке, ехал четверней за процессией: считая себя человеком просвещенным, он нашел нужным выразить знак участия таланту.

Прокурор между тем еще что-то такое хотел возразить Аграфене Васильевне, но его остановил сидевший с ним в одних санях знакомый нам камер-юнкер.

- Laissez la donc, cher ami, c'est une bohemienne*, - сказал он ему.

______________

* Оставьте ее, друг мой, она цыганка (франц.).

- Et femme d'un senateur, en vente?* - спросил его прокурор.

______________

* И действительно жена сенатора? (франц.).

- Si!* - отвечал камер-юнкер.

______________

* Да! (франц.).

- Вот видишь, как залепетали сейчас! - огрызалась на них Аграфена Васильевна, а вместе с тем по ее полному лицу текли неудержимым потоком слезы.

Сам преступник сидел, понурив голову, и, только по временам поворачивая ее назад, взглядывал на жену; на тех же дрогах сидел, спустив с них ноги, палач в плисовых новых штанах, в красной рубахе и в легонькой, как бы кучерской поддевке. Рожа у него была красная, пьяная и выражала одну только какую-то чувственность. В руках он держал саблю Лябьева, когда-то служившего в гусарах. Наконец поезд достигнул Конной площади, которая и ныне некрасива, а тогда просто представляла какой-то огромный пустырь, окруженный с четырех сторон маленькими полуразвалившимися домиками; на одной стороне ее цыгане и разные русские барышники торговали лошадьми, или, скорей, невзрачными клячами. Всякий из них, продавая свою лошадь, вскакивал на нее верхом и начинал лупить ее что есть силы кнутом и ногами по бокам, заставляя нестись благим матом, а сам при этом делал вид, что будто бы едва сдерживал коня; зубоскальство и ругань при этом сыпались неумолкаемо. На другой стороне площади, точно так же не без крику и ругательств, одни продавали, а другие покупали дровни, оглобли, дуги, станки для хомутов; а посередине ее, обыкновенно по торговым дням, приводились в исполнение уголовные решения. В настоящем случае на этом месте виднелся эшафот, который окружен был цепью гарнизонных солдат, с ружьями наперевес. В цепь эту въехала колесница в сопровождении разных служебных лиц. Солдаты затем сомкнулись еще плотнее и отделили ее окончательно от прочей толпы. На эшафот Лябьев вошел довольно твердой походкой и сам встал у позорного столба. Частный пристав стал ему читать приговор, но он его совершенно не слушал и все время искал глазами в толпе жену и Марфиных. После прочтения приговора к нему подошел священник, который сначала что-то такое тихо говорил осужденному, наконец громко, так что все слышали, произнес: "Прощаю и разрешаю тя; да простит тебе и бог твое великое прегрешение, зане велико было покаяние твое". Священника сменил палач. Тот пододвинул осужденного несколько ближе к столбу, поднял над головой его шпагу и, сломав ее, бросил на подмостки эшафота, причем уничтоженное оружие чести сильно звякнуло. Этого уж Лябьев не выдержал и пошатнулся, готовый упасть, но тот же палач с явным уважением поддержал его и бережно свел потом под руку с эшафота на землю, где осужденный был принят полицейскими чинами и повезен обратно в острог, в сопровождении, конечно, конвоя, в смоленой фуре, в которой отвозили наказываемых кнутом, а потому она была очень перепачкана кровью. Вслед за этим поездом направились первые Марфины, держа всю дорогу в своих объятиях бедную Музу Николаевну. Не отставая от них, поехали также Аграфена Васильевна и несколько мужчин разных художественных профессий: музыканты, живописцы, актеры и сверх того некоторые дамы из бомонда. Но по приезде всего этого общества в острог им объявили, что во внутренность тюрьмы, за исключением жены осужденного, никого не велено пускать. Егор Егорыч заспорил было, а вместе с ним и Аграфена Васильевна; последняя начала уже говорить весьма веские словечки; но к ним вышел невзрачный камер-юнкер и на чистом французском языке стал что-то такое объяснять Егору Егорычу, который, видимо, начал поддаваться его словам, но Аграфена Васильевна снова протестовала.