- А до какой цифры накопилась теперь пожертвованная сумма? - спросил Тулузов.
Председатель заглянул в лежавшую перед ним ведомость и произнес несколько конфузливым голосом:
- Тысяч до двадцати пяти.
- И все деньги в сборе?
- Нет, некоторая часть еще не поступила.
На губах Тулузова явно пробежала насмешливая улыбка.
- Я-с готов сделать пожертвование, - стал он громко отвечать председателю так, чтобы слышали его прочие члены комитета, - и пожертвование не маленькое, а именно: в триста тысяч рублей.
При этом как членов комитета, так и откупщиков словно взрывом каким ошеломило. Председатель хотел было немедля же от себя и от всего комитета выразить Василию Иванычу великую благодарность, но тот легким движением руки остановил его и снова продолжал свою речь:
- Я теперь собственно потому опоздал, что был у генерал-губернатора, которому тоже объяснил о моей готовности внести на спасение от голодной смерти людей триста тысяч, а также и о том условии, которое бы я желал себе выговорить: триста тысяч я вношу на покупку хлеба с тем лишь, что самолично буду распоряжаться этими деньгами и при этом обязуюсь через две же недели в Москве и других местах, где найду нужным, открыть хлебные амбары, в которых буду продавать хлеб по ценам, не превышающим цен прежних неголодных годов.
- Но тозе какой хлеб вы будете продавать и где? - заметил один из откупщиков с такими явными следами своего жидовского происхождения, что имел даже пейсы, распространял от себя невыносимый запах чесноку и дзикал в своем произношении до омерзения.
- Хлеб мой может всегда свидетельствовать полиция, а продавать его я буду, где мне вздумается.
- Но отчего же вы не хотите ваше благодеяние совершить совместно с нашим комитетом? - сказал как бы с некоторым удивлением председатель.
- Ваше превосходительство, - отвечал ему Тулузов почтительно, - к несчастию, я знаю поговорку, что у семи нянек дитя без глазу.
- Но тогда зе ви будете продавать вас хлеб только где откупа васи, вот сто вы зтанете делать! - произнес укоризненно еврей.
- Непременно-с там буду продавать и нигде больше! - едва удостоил его ответом Тулузов.
- Но тогда зе весь народ пойдет в васи города!.. Сто зе ви сделаете с другими откупсциками: вы всех нас зарезете! - почти уже кричал жид.
- Заведите и вы у себя дешевую продажу хлеба, тогда и у вас будет народ! - отозвался с надменностью Тулузов.
- У нас зе нема денег для того! - продолжал кричать жид.
Но Тулузов, не желавший, по-видимому, тратить с ним больше слов, повернулся к нему спиной и отнесся к председателю:
- Я, ваше превосходительство, теперь приехал не испрашивать разрешения у комитета на мою операцию, которая мне уже разрешена генерал-губернатором, а только, как приказал он мне, объявить вам об этом.
- Приму к сведению! - отозвался на это сухо председатель.
Тулузов после того раскланялся со всеми и уехал.
Все члены комитета, а еще более того откупщики остались очень недовольными и смущенными: первые прямо из заседания отправились в Английский клуб, где стали рассказывать, какую штуку позволил себе сыграть с ними генерал-губернатор, и больше всех в этом случае протестовал князь Индобский.
- Помилуйте, - говорил он, - этот наш европеец, генерал-губернатор, помимо комитета входит в стачку с кабацким аферистом, который нагло является к нам и объявляет, что он прокормит Москву, а не мы!
Между откупщиками, откупщик-еврей немалое еще время возглашал, пожимая своими костлявыми плечами:
- Мы все зарезаны, зарезаны!
Откупщики из русских тоже позатуманились и после некоторого совещания между собой отправились гуртом к Тулузову, вероятно, затем, чтобы дать ему отступного и просить его отказаться от своего хлебного предприятия; но тот их не принял и через лакея сказал им, что он занят. Таким образом откупщики уехали от него с носом. Василий Иваныч, впрочем, в самом деле был занят; он в ту же ночь собрал всех своих поумней и поплутоватей целовальников и велел им со всей их накопленной выручкой ехать в разные местности России, где, по его расчету, был хлеб недорог, и закупить его весь, целиком, под задатки и контракты. Те исполнили приказание своего повелителя с замечательною скоростью и ловкостью и приторговали массу хлеба, который недели через две потянулся в Москву; а Тулузов, тем временем в ближайших окрестностях заарендовав несколько водяных и ветряных мельниц, в половине поста устроил на всех почти рынках московских лабазы и открыл в них продажу муки по ценам прежних лет. Мало того, он стал скупать в голодающих губерниях скот, который, не имея чем кормить, крестьяне и даже помещики сбывали за бесценок. Он убивал этот скот, чтобы не тратиться на прогон и на прокорм на местах покупки, и, пользуясь зимним холодом, привозил его в Москву, в форме убоины, которую продавал по ценам более чем умеренным. Весь бедный люд, что предсказывал еврей-откупщик, хлынул на всякого рода заработки в Москву. Пьянство началось велие; откуп не только не нес убытка, а, напротив, процветал, и, по расчетам людей опытных в деле торговли, Тулузов от откупа и от продажи хлеба нажил в какие-нибудь два месяца тысяч до пятисот. Обо всем этом заговорила, разумеется, вся Москва, и даже гордо мнящий о себе и с сильно аристократической закваской Английский клуб должен был сознаться, что Тулузов в смысле коммерсанта человек гениальный. К этому присоединилось и то, что, по слухам, генерал-губернатор, зачислив Тулузова попечителем какого-то богоугодного заведения, будто бы представил его в действительные статские советники.
Пока все это творилось в мире официальном и общественном, в мире художественном тоже подготовлялось событие: предполагалось возобновить пьесу "Тридцать лет, или жизнь игрока"{468}, в которой главную роль Жоржа должен был играть Мочалов. Муза Николаевна непременно пожелала быть на сем представлении, подговорив на то и Сусанну Николаевну. Билет им в бельэтаж еще заранее достал Углаков; сверх того, по уговору, он в день представления должен был заехать к Музе Николаевне, у которой хотела быть Сусанна Николаевна, и обеих дам сопровождать в театр; но вот в сказанный день седьмой час был на исходе, а Углаков не являлся, так что дамы решились ехать одни. Публики было множество. Бельэтаж блистал туалетами дам, посреди которых, между прочим, кидалась в глаза очень растолстевшая и разряженная донельзя Екатерина Петровна Тулузова. Усы на губах ее до того уже были заметны, что она принуждена была подстригать их. Рядом с ней помещался также и супруг ее.
- Куда мог деваться этот вертопрах Углаков? - проговорила Муза Николаевна, усевшись с сестрой в ложе.
Та отрицательно пожала плечами, как бы говоря: "Я не знаю, не понимаю", - и в то же время несколько побледнела.
Сомненья их, впрочем, разрешил вошедший в ложу несколько впопыхах Лябьев.
- Где Углаков, скажи, пожалуйста? - спросила его жена.
- Углаков дома и лежит в нервной горячке почти без памяти; я сейчас от него, - отвечал Лябьев и как-то странно при этом взглянул на Сусанну Николаевну, которая, в свою очередь, еще более побледнела.
- Ты, Муза, и вы, Сусанна Николаевна, - продолжал он, - съездите завтра к Углаковым!.. Ваше участие очень будет приятно старикам и оживит больного.
- Я непременно поеду, - сказала Муза Николаевна.
- А вы? - отнесся Лябьев к Сусанне Николаевне.
- И я, если это нужно, поеду, - произнесла та.
- Нужно-с, - повторил с каким-то особенным оттенком Лябьев и собрался уйти.
- А ты разве не будешь смотреть пьесы? - спросила Муза Николаевна.
- Нет, она слишком на мой счет написана и как будто бы для того и дается, чтобы сделать мне нравоучение... Даже ты, я думаю, ради этого пожелала быть в театре.
- Именно для этого! - подхватила с улыбкой Муза Николаевна.
- Ну, и наслаждайся, сколько тебе угодно! - проговорил явно с насмешкою Лябьев, но в то же время почти с нежностью поцеловал у жены руку и уехал.
Занавес наконец поднялся. Перед глазами зрителя игорный дом. Во втором явлении из толпы игроков выбегает в блестящем костюме маркиза обыгранный дотла Жорж де-Жермани. Бешенству его пределов нет. Он кидает на пол держимый им в руках обломок стула. В публике, узнавшей своего любимца, раздалось рукоплескание; трагик, не слыша ничего этого и проговорив несколько с старавшимся его успокоить Варнером, вместе с ним уходит со сцены, потрясая своими поднятыми вверх руками; но в воздухе театральной залы как бы еще продолжал слышаться его мелодический и проникающий каждому в душу голос. Затем Жорж де-Жермани, после перемены декорации, в доме отца своего перед венчаньем с Амалией. Он не глядит ни на публику, ни на действующих лиц. Ему стыдно взглянуть кому-либо в лицо; он чувствует, сколь недостоин быть мужем невинной, простодушной девушки. Муза Николаевна вся устремилась на сцену; из ее с воспаленными веками глаз текли слезы; но Сусанна Николаевна сидела спокойная и бледная и даже как бы не видела, что происходит на сцене. С закрытием занавеса Муза Николаевна отвлеклась несколько от сцены и, взглянув на сестру, если не испугалась, то, по крайней мере, очень удивилась.