друг в друга посудой, ставили подножки, раза два принимались
драться, плакали, дразнились. По пути они заскочили в чей-то
огород, и, поскольку там еще ничего не поспело, напластали беремя
луку-батуна, наелись до зеленой слюны, остатки побросали.
Оставили несколько перышек на свистульки. В обкусанные перья они
пищали, приплясывали, под музыку шагалось нам весело, и мы скоро
пришли на каменистый увал. Тут все перестали баловаться,
рассыпались по лесу и начали брать землянику, только-только еще
поспевающую, белобокую, редкую и потому особенно радостную и
дорогую.
Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска
стакана на два-три.
Бабушка говорила: главное в ягодах - закрыть дно посудины.
Вздохнул я с облегчением и стал собирать землянику скорее, да и
попадалось ее выше по увалу больше и больше.
Левонтьевские ребятишки сначала ходили тихо. Лишь позвякивала
крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшего
парнишки, и побрякивал он, чтобы мы слышали, что старшой тут,
поблизости, и бояться нам нечего и незачем.
Вдруг крышка чайника забренчала нервно, послышалась возня.
- Ешь, да? Ешь, да? А домой че? А домой че? - спрашивал
старшой и давал кому-то тумака после каждого вопроса.
- А-га-га-гааа! - запела Танька. - Шанька шажрал, дак
ничо-о-о...
Попало и Саньке. Он рассердился, бросил посудину и свалился
в траву. Старшой брал, брал ягоды да и задумался: он для дома
старается, а те вон, дармоеды, жрут ягоды либо вовсе на траве
валяются. Подскочил старшой и пнул Саньку еще раз. Санька взвыл,
кинулся на старшого. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды.
Бьются братья богатырские, катаются по земле, всю землянику
раздавили.
После драки и у старшого опустились руки. Принялся он
собирать просыпанные, давленые ягоды - и в рот их, в рот.
- Значит, вам можно, а мне, значит, нельзя! Вам можно, а мне,
значит, нельзя? - зловеще спрашивал он, пока не съел все, что
удалось собрать.
Вскоре братья как-то незаметно помирились, перестали
обзываться и решили спуститься к Фокинской речке, побрызгаться.
Мне тоже хотелось к речке, тоже бы побрызгаться, но я не
решался уйти с увала, потому что еще не набрал полную посудину.
- Бабушки Петровны испугался! Эх ты! - закривлялся Санька и
назвал меня поганым словом. Он много знал таких слов. Я тоже
знал, научился говорить их у левонтьевских ребят, но боялся,
может, стеснялся употреблять поганство и несмело заявил:
- Зато мне бабушка пряник конем купит!
- Может, кобылой? - усмехнулся Санька, плюнул себе под ноги и
тут же что-то смекнул; - Скажи уж лучше - боишься ее и еще
жадный!
- Я?
- Ты!
- Жадный?
- Жадный!
- А хочешь, все ягоды съем? - сказал я это и сразу покаялся,
понял, что попался на уду. Исцарапанный, с шишками на голове от
драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, с
красными окровенелыми глазами, Санька был вреднее и злее всех
левонтьевских ребят.
- Слабо! - сказал он.
- Мне слабо! - хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было
ягод уже выше середины. - Мне слабо?! - повторял я гаснущим
голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться,
решительно вытряхнул ягоды на траву: - Вот! Ешьте вместе со мной!
Навалилась левонтьевская орда, ягоды вмиг исчезли. Мне
досталось всего несколько малюсеньких, гнутых ягодок с
прозеленью. Жалко ягод. Грустно. Тоска на сердце - предчувствует
оно встречу с бабушкой, отчет и расчет. Но я напустил на себя
отчаянность, махнул на все рукой - теперь уже все равно. Я мчался
вместе с левонтьевскими ребятишками под гору, к речке, и
хвастался:
- Я еще у бабушки калач украду!
Парни поощряли меня, действуй, мол, и не один калач неси,
шанег еще прихвати либо пирог - ничего лишнее не будет.
- Ладно!
Бегали мы по мелкой речке, брызгались студеной водой,
опрокидывали плиты и руками ловили подкаменщика - пищуженца.
Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, сравнил ее со срамом, и
мы растерзали пищуженца на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли
камни в пролетающих птичек, подшибли белобрюшку. Мы отпаивали
ласточку водой, но она пускала в речку кровь, воды проглотить на
могла и умерла, уронив головку. Мы похоронили беленькую, на
цветочек похожую птичку на берегу, в гальке и скоро забыли о ней,
потому что занялись захватывающим, жутким делом: забегали в устье
холодной пещеры, где жила (это в селе доподлинно знали) нечистая
сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька - его и нечистая сила
не брала!
- Это еще че! - хвалился Санька, воротившись из пещеры. - Я
бы дальше побег, в глыбь побег ба, да босый я, там змеев гибель.
- Жмеев?! - Танька отступила от устья пещеры и на всякий
случай подтянула спадающие штанишки.
- Домовниху с домовым видел, - продолжал рассказывать Санька.
- Хлопуша! Домовые на чердаке живут да под печкой! - срезал
Саньку старшой.
Санька смешался было, однако тут же оспорил старшого:
- Дак тама какой домовой-то? Домашний. А тут пещернай. В мохе
весь, серай, дрожмя дрожит - студено ему. А домовниха худа-худа,
глядит жалобливо и стонет. Да меня не подманишь, подойди только -
схватит и слопает. Я ей камнем в глаз залимонил!..
Может, Санька и врал про домовых, но все равно страшно было
слушать, чудилось - вот совсем близко в пещере кто-то все стонет,
стонет. Первой дернула от худого места Танька, следом за нею и
остальные ребята с горы посыпались. Санька свистнул, заорал
дурноматом, поддавая нам жару.
Так интересно и весело мы провели весь день, и я совсем уже
забыл про ягоды, но наступила пора возвращаться домой. Мы
разобрали посуду, спрятанную под деревом.
- Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! - заржал Санька. -
Ягоды-то мы съели! Ха-ха! Нарошно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк!
Ха-ха! А тебе-то хо-хо!..
Я и сам знал, что им-то, левонтьевским, <ха-ха!>, а мне
<хо-хо!>. Бабушка моя, Катерина Петровна, не тетка Васеня, от нее
враньем, слезами и разными отговорками не отделаешься.
Тихо плелся я за левонтьевскими ребятами из лесу. Они бежали
впереди меня гурьбой, гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик
звякал, подпрыгивал на камнях, от него отскакивали остатки
эмалировки.
- Знаешь че? - проговорив с братанами, вернулся ко мне
Санька. - Ты в туес травы натолкай, сверху ягод - и готово дело!
Ой, дитятко мое! - принялся с точностью передразнивать мою
бабушку Санька. - Пособил тебе воспо-одь, сиротинке, пособи-ил. -
И подмигнул мне бес Санька, и помчался дальше, вниз с увала,
домой.
А я остался.
Утихли голоса ребятни под увалом, за огородами, жутко
сделалось. Правда, село здесь слышно, а все же тайга, пещера
недалеко, в ней домовниха с домовым, змеи кишмя кишат. Повздыхал
я, повздыхал, чуть было не всплакнул, но надо было слушать лес,
траву, домовые из пещеры не подбираются ли. Тут хныкать некогда.
Тут ухо востро держи. Я рвал горстью траву, а сам озирался по
сторонам. Набил травою туго туесок, на бычке, чтоб к свету ближе
и дома видать, собрал несколько горсток ягодок, заложил ими траву
- получилось земляники даже с копной.
- Дитятко ты мое! - запричитала бабушка, когда я, замирая от
страха, передал ей посудину. - Восподь тебе пособил, воспо-дь! Уж
куплю я тебе пряник, самый большущий. И пересыпать ягодки твои не
стану к своим, прямо в этом туеске увезу...
Отлегло маленько.
Я думал, сейчас бабушка обнаружит мое мошенничество, даст мне
что полагается, и уже приготовился к каре за содеянное
злодейство. Но обошлось. Все обошлось. Бабушка унесла туесок в
подвал, еще раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что
бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа.
Я поел, отправился на улицу играть, и там дернуло меня
сообщить обо всем Саньке.
- А я расскажу Петровне! А я расскажу!..
- Не надо, Санька!
- Принеси калач, тогда не расскажу.
Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принес
его Саньке, под рубахой. Потом еще принес, потом еще, пока Санька
не нажрался.
<Бабушку надул. Калачи украл! Что только будет?> - терзался я
ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, покой <андельский>
не снисходил на мою жиганью, на мою варначью душу, хотя бабушка,
перекрестив на ночь, желала мне не какого-нибудь, а самого что ни
на есть <андельского>, тихого сна.
- Ты чего там елозишь? - хрипло спросила из темноты бабушка.
- В речке небось опять бродил? Ноги опять болят?
- Не-е, - откликнулся я. - Сон приснился...
- Спи с Богом! Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшко...
<А что, если слезть с полатей, забраться к бабушке под одеяло
и все-все рассказать?>
Я прислушался. Снизу доносилось трудное дыхание старого
человека. Жалко будить, устала бабушка. Ей рано вставать. Нет уж,
лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу обо
всем: и про туесок, и про домовниху с домовым, и про калачи, и
про все, про все...
От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как
закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, потом замелькал
лес, трава, земляника, завалила она и Саньку, и все, что виделось
мне днем.
На полатях запахло сосняком, холодной таинственной пещерой,
речка прожурчала у самых ног и смолкла...
Дедушка был на заимке, километрах в пяти от села, в устье
реки Маны. Там у нас посеяна полоска ржи, полоска овса и гречи да
большой загон посажен картошек. О колхозах тогда еще только
начинались разговоры, и селяне наши жили пока единолично. У
дедушки на заимке я любил бывать. Спокойно у него там,
обстоятельно, никакого утеснения и надзора, бегай хоть до самой
ночи. Дедушка никогда и ни на кого не шумел, работал неторопливо,
но очень уемисто и податливо.
Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушел, скрылся. Но пять