Князь начал было рассказывать свои причины, но она опять перебила.
- Все-то тебя как дурака считают и обманывают! Ты вчера в город ездил; об заклад побьюсь, на коленях стоял, десять тысяч просил принять этого подлеца!
- Совсем нет и не думал. Даже и не видал его, и, кроме того, он не подлец. Я от него письмо получил.
- Покажи письмо!
Князь достал из портфеля записку и подал Лизавете Прокофьевне. В записке было:
"Милостивый государь, я, конечно, не имею ни малейшего права, в глазах людей, иметь самолюбие. По людскому мнению, я слишком ничтожен для этого. Но это в глазах людей, а не в ваших. Я слишком убедился, что вы, милостивый государь, может быть, лучше других. Я не согласен с Докторенкой и расхожусь с ним в этом убеждении. Я от вас никогда не возьму ни копейки, но вы помогли моей матери, и за это я обязан быть вам благодарен, хотя и чрез слабость. Во всяком случае я смотрю на вас иначе и почел нужным вас известить. А затем полагаю, что между нами не может быть более никаких сношений. Антип Бурдовский".
"Р. S. Недостающая до двухсот рублей сумма будет вам в течение времени верно выплачена".
- Экая бестолочь! - заключила Лизавета Прокофьевна, бросая назад записку, - не стоило и читать. Чего ты ухмыляешься?
- Согласитесь, что и вам приятно было прочесть.
- Как! Эту проеденную тщеславием галиматью! Да разве ты не видишь, что они все с ума спятили от гордости и тщеславия?
- Да, но все-таки он повинился, порвал с Докторенкой, и чем он даже тщеславнее, тем дороже это стоило его тщеславию. О, какой же вы маленький ребенок, Лизавета Прокофьевна!
- Что ты от меня пощечину что ли получить наконец намерен?
- Нет, совсем не намерен. А потому что вы рады записке, а скрываете это. Чего вы стыдитесь чувств ваших? Ведь это у вас во всем.
- Шагу теперь не смей ступить ко мне, - вскочила Лизавета Прокофьевна, побледнев от гнева, - чтоб и духу твоего у меня теперь с этой поры не было никогда!
- А чрез три дня сами придете и позовете к себе... Ну как вам не стыдно? Это ваши лучшие чувства, чего вы стыдитесь их? Ведь только сами себя мучаете.
- Умру не позову никогда! Имя твое позабуду! Позабыла!! Она бросилась вон от князя.
- Мне и без вас уже запрещено ходить к вам, - крикнул князь ей вслед.
- Что-о? Кто тебе запретил?
Она мигом обернулась, точно ее укололи иголкой. Князь заколебался было ответить; он почувствовал, что нечаянно, но сильно проговорился.
- Кто запрещал тебе? - неистово крикнула Лизавета Прокофьевна.
- Аглая Ивановна запрещает...
- Когда? Да го-во-ри же!!!
- Давеча утром прислала, чтоб я никогда не смел к вам ходить.
Лизавета Прокофьевна стояла как остолбенелая, но она соображала.
- Что прислала? Кого прислала? Чрез мальчишку? На словах? - воскликнула она вдруг опять.
- Я записку получил, - сказал князь.
- Где? Давай! Сейчас!
Князь подумал с минуту, однако же вынул из жилетного кармана небрежный клочок бумаги, на котором было написано:
"Князь Лев Николаевич! Если, после всего, что было, вы намерены удивить меня посещением нашей дачи, то меня, будьте уверены, не найдете в числе обрадованных. Аглая Епанчина".
Лизавета Прокофьевна обдумывала с минуту; потом вдруг бросилась к князю, схватила его за руку и потащила за собой.
- Сейчас! Иди! Нарочно сейчас, сию минуту! - вскричала она в припадке необычайного волнения и нетерпения.
- Но ведь вы меня подвергаете...
- Чему? невинный простофиля! точно даже и не мужчина! Ну, теперь я сама все увижу, своими глазами...
- Да шляпу-то по крайней мере захватить дайте..
- Вот твоя мерзкая шляпенка, идем! Фасону даже не умел со вкусом выбрать!.. Это она... это она после давешнего... это с горячки, - бормотала Лизавета Прокофьевна, таща за собой князя и ни на минуту не выпуская его руки, - давеча я за тебя заступилась, сказала вслух, что дурак, потому что не идешь... иначе не написала бы такую бестолковую записку! Неприличную записку! Неприличную благородной, воспитанной, умной, умной девушке!.. Гм, - продолжала она, - уж конечно самой досадно было, что ты не идешь, только не рассчитала, что так к идиоту писать нельзя, потому что буквально примет, как и вышло. Ты чего подслушиваешь? - крикнула она, спохватившись, что проговорилась: - Ей шута надо такого, как ты, давно не видала, вот она зачем тебя просит! И я рада, рада, что она теперь тебя на зубок подымет! Того ты и стоишь. А она умеет, о, как она умеет!..
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. *
I.
Поминутно жалуются, что у нас нет людей практических; что политических людей, например, много, генералов тоже много; разных управляющих, сколько бы ни понадобилось, сейчас можно найти каких угодно, - а практических людей нет. По крайней мере, все жалуются, что нет. Даже, говорят, прислуги на некоторых железных дорогах порядочной нет; администрации чуть-чуть сносной в какой-нибудь компании пароходов устроить, говорят, никак невозможно. Там, слышишь, на какой-нибудь новооткрытой дороге столкнулись или провалились на мосту вагоны; там, пишут, чуть не зазимовал поезд среди снежного поля: поехали на несколько часов, а пять дней простояли в снегу. Там, рассказывают, многие тысячи пудов товару гниют на одном месте по два и по три месяца, в ожидании отправки, а там, говорят (впрочем, даже и не верится), один администратор, то-есть какой-то смотритель, какого-то купеческого приказчика, пристававшего к нему с отправкой своих товаров, вместо отправки администрировал по зубам, да еще объяснил свой административный поступок тем, что он "погорячился". Кажется, столько присутственных мест в государственной службе, что и подумать страшно; все служили, все служат, все намерены служить, - так как бы, кажется, из такого материала не составить какой-нибудь приличной компанейской пароходной администрации?
На это дают иногда ответ чрезвычайно простой, - до того простой, что даже и не верится такому объяснению. Правда, говорят, у нас все служили или служат, и уже двести лет тянется это по самому лучшему немецкому образцу, от пращуров к правнукам, - но служащие-то люди и есть самые непрактические, и дошло до того, что отвлеченность и недостаток практического знания считался даже между самими служащими, еще недавно, чуть не величайшими добродетелями и рекомендацией. Впрочем, мы напрасно о служащих заговорили, мы хотели говорить собственно о людях практических. Тут уж сомнения нет, что робость и полнейший недостаток собственной инициативы постоянно считался у нас главнейшим и лучшим признаком человека практического, - даже и теперь считается. Но зачем винить только себя, - если только считать это мнение за обвинение? Недостаток оригинальности и везде, во всем мире, спокон-века считался всегда первым качеством и лучшею рекомендацией человека дельного, делового и практического, и, по крайней мере, девяносто девять сотых людей (это-то уж по крайней мере) всегда состояли в этих мыслях, и только разве одна сотая людей постоянно смотрела и смотрит иначе.
Изобретатели и гении почти всегда при начале своего поприща (а очень часто и в конце) считались в обществе не более как дураками, - это уж самое рутинное замечание, слишком всем известное. Если, например, в продолжение десятков лет все тащили свои деньги в ломбард и натащили туда миллиарды по четыре процента, то уж разумеется, когда ломбарда не стало, и все остались при собственной инициативе, то большая часть этих миллионов должна была непременно погибнуть в акционерной горячке и в руках мошенников, - и это даже приличием и благонравием требовалось. Именно благонравием; если благонравная робость и приличный недостаток оригинальности составляли у нас до сих пор, по общепринятому убеждению, неотъемлемое качество человека дельного и порядочного, то уж слишком непорядочно и даже неприлично было бы так слишком вдруг измениться. Какая, например, мать, нежно любящая свое дитя, не испугается и не заболеет от страха, если ее сын или дочь чуть-чуть выйдут из рельсов: "нет, уж лучше пусть будет счастлив и проживет в довольстве и без оригинальности", думает каждая мать, закачивая свое дитя. А наши няньки, закачивая детей, спокон-веку причитывают и припевают: "будешь в золоте ходить, генеральский чин носить!" Итак, даже у наших нянек чин генерала считался за предел русского счастья и, стало быть, был самым популярным национальным идеалом спокойного, прекрасного блаженства. И в самом деле: посредственно выдержав экзамен и прослужив тридцать пять лет, - кто мог у нас не сделаться наконец генералом и не скопить известную сумму в ломбарде? Таким образом, русский человек, почти безо всяких усилий, достигал, наконец, звания человека дельного и практического. В сущности, не сделаться генералом мог у нас один только человек оригинальный, другими словами, беспокойный. Может быть, тут и есть некоторое недоразумение; но говоря вообще, кажется, это верно, и общество наше было вполне справедливо, определяя свой идеал человека практического. Тем не менее мы все-таки наговорили много лишнего; хотели же собственно сказать несколько пояснительных слов о знакомом нам семействе Епанчиных. Эти люди, или по крайней мере наиболее рассуждающие члены в этом семействе, постоянно страдали от одного почти общего их фамильного качества, прямо противоположного тем добродетелям, о которых мы сейчас рассуждали выше. Не понимая факта вполне (потому что его трудно понять), они все-таки иногда подозревали, что у них в семействе как-то все идет не так, как у всех. У всех гладко, у них шероховато; все катятся по рельсам, - они поминутно выскакивают из рельсов. Все поминутно и благонравно робеют, а они нет. Лизавета Прокофьевна, правда, слишком даже пугалась, но все-таки это была не та благонравная светская робость, по которой они тосковали. Впрочем, может быть, только одна Лизавета Прокофьевна и тревожилась: девицы были еще молоды, - хотя народ очень проницательный и иронический, а генерал хоть и проницал (не без туготы впрочем), но в затруднительных случаях говорил только: гм! и в конце концов возлагал все упования на Лизавету Прокофьевну. Стало быть, на ней и лежала ответственность. И не то чтобы, например, семейство это отличалось какою-нибудь собственною инициативой или выпрыгивало из рельсов по сознательному влечению к оригинальности, что было бы уж совсем неприлично. О, нет! Ничего этого, по-настоящему, не было, то-есть никакой сознательно-поставленной цели, а все-таки, в конце концов, выходило так, что семейство Епанчиных, хотя и очень почтенное, было все же какое-то не такое, каким следует быть вообще всем почтенным семействам. В последнее время Лизавета Прокофьевна стала находить виноватою во всем одну себя и свой "несчастный" характер, - отчего и увеличились ее страдания. Она сама поминутно честила себя "глупою, неприличною чудачкой" и мучилась от мнительности, терялась беспрерывно, не находила выхода в каком-нибудь самом обыкновенном столкновении вещей и поминутно преувеличивала беду.