- Милости просим...
Она вспыхнула, встретившись глазами с тревожным, вопрошающим взглядом Лукашина.
Не успели, однако, они подняться на крыльцо, как где-то совсем рядом резануло:
- Убили... о, убили!..
Все трое с тяжелым предчувствием посмотрели друг на друга. Кого еще осиротила война?
В ту же секунду из-за дома показалась раскосмаченная, как ведьма, Марина-стрелеха. Поднимая пыль босыми ногами, она тащила за ворот упиравшегося белоголового ребятенка и дурным голосом причитала:
- Убили... Середь бела дня убили...
- Да говори ты!.. - вне себя крикнула Анфиса.
- Петеньку моего... петушка моего беленького...
- Тьфу ты господи! С ума сводишь... я думала - опять похоронная.
Запыхавшаяся стрелеха гневно сверкнула здоровым глазом:
- Так-то ты меня, старуху беззащитную... - Потом, разглядев Лукашина, снова заголосила: - Родимушко ты мой!.. Ты хоть пожалей.
- Да ты отпусти, Викуловна, отпусти Ванятку-то, - вступился за мальчика Митенька. - Он и так не убежит.
Лукашин молча отвел от ворота мальчика руку Марины, погладил его по голове.
- Ну ладно, говори... Чего еще стряслось? - поморщилась Анфиса.
- Ох, роднуша, не спрашивай... - заломила руки Марина. - Сижу я это дома, родимые, и уж так под грудями щемит, так щемит - места не найду. Дай-ко, думаю, выгляну - уж не горит ли где. Только я открыла ворота, слышу, визжат на задворках: "Бей белого, бей!" У меня так все и оборвалось. Долго ли, думаю, до греха - убьют друг дружку. Ведь все только в войну и играют. Оногдась Фильку у Лапушкиных едва не порешили. Енералом немцем назначили...
Анфиса недовольно оборвала:
- Будет тебе сказки-то рассказывать.
- Нет, нет, почто... - спохватился Митенька, с раскрытым ртом слушавший Марину. Он переводил голубые глазоньки с одного лица на другое, и в них светилось такое неподдельное, чисто детское любопытство, что Анфиса, вдруг смягчившись, подумала: "Как есть Малышня..."
- Ну назначили Фильку в енералы... - услужливо напомнил Митенька.
Но Марина, переняв недовольный взгляд Анфисы, вернулась к своей беде:
- Ну бегу я на задворки-то, что есть моченьки бегу. Разбойники, кричу, что делаете-то? А этот щенок-то, - указала она на мальчика, - стоит, плачет: "Мы, говорит, Марина, твоего петуха убили". Взглянула я на побоище-то, а там и впрямь мой петушко. Кругом перо да перо, а он, голубчик, лежит на бочку да эдак одним-то крылышком взмахивает, головушку вытянул да так глазком-то одним бисерным смотрит на меня - жалостливо-жалостливо... Взяла я его, гуленьку, на руки, а он уж и дух спустил.
По морщинистому, как растрескавшаяся земля, лицу старухи катились слезы.
- Ладно, успокойся, - сказала Анфиса и, легонько взяв Ванятку за подбородок, приподняла его голову. - Что же это вы натворили?
Мальчик засопел, надул губы.
Молчание ребенка привело Митеньку в восторг:
- Не скажет, истинный бог - не скажет. Это у них тайна военная, я уж знаю. Верно говорю, Ванятка?
- Верно, - пробормотал мальчик, вот-вот готовый расплакаться.
Анфиса, сдерживая улыбку, напустила на себя строгость.
- Как это не скажет? Ну, мне не скажет, а Ивану-то Дмитриевичу? Знаешь, кто он? - кивнула она на Лукашина. - Командир Красной Армии. Ему все секреты говорить надо.
Ванятка недоверчиво покосился на Лукашина, затем перевел взгляд на Митеньку: так ли, мол, не обманывают ли его?
- Не сумневайся, Ванюшка. Истинно, - всерьез подтвердил Митенька.
- Дак зачем же вы петуха убили? - снова стала допытываться Анфиса.
- А почто он белый...
- Ну и что?
- Ну и Сенька сказал, что белые никогда не побивают красных. А когда белый стал подсаживать красного, Сенька и говорит: надо, говорит, подсобить красному.
- Да какой красный, какой белый?
- Ты по порядку, по порядку, Ванятка, - внушал Митенька.
- Мы на конюшню ходили, а у Марины на задворках петухи дерутся: один белый - Маринин, а другой красный - Василисин. Ну а красный-то слабенький, стал, сдавать. Сенька и говорит: "Белый, говорит, не имеет никакого права. Этого, говорит, и в кине ни в одном нет". А Костя Семьин говорит: "Белые, говорит, как фашисты, завсегда народу вредили!" Да немножко и толкнул белого. А белый как рассвирепеет, рассвирепеет... - глазенки у Ванятки засверкали, и весь он теперь походил на боевого петуха, - да как кинется на красного петушка, а тот и с катушек... А Сенька закричал: "Ребята, говорит, бей белого"... Мы маленько побили, а он взял и окочурился... - и Ванятка расплакался.
Лукашин неловко опустился на корточки, притянул мальчика к себе.
Анфиса заметила, как дрожит его рука, обнимающая худенькие ребячьи плечи. Потом он вытащил из кармана пригоршню розовых засахаренных подушечек, начал совать их в грязные ручонки мальчика.
- Вот как, вот как тебе, Ванятка! - говорил Митенька Малышня, искренне радуясь такому исходу дела. - Пойдем со мной, а то ребята еще отнимут у тебя.
Легонько подтолкнув мальчика, он взял его за руку и повел на дорогу. Ванятка крепко сжимал в грязных кулачках конфеты и, постоянно оглядываясь назад, улыбался Лукашину розовым беззубым ртом.
Лукашин, не двигаясь, провожал его прищуренными глазами, и на лице его была такая тоска и боль, что даже Марина-стрелеха, видимо догадавшись, что делается сейчас на душе у ее квартиранта, сочла за нужное потихоньку удалиться.
- Да, - словно очнувшись, произнес Лукашин. - Как мой Родька...
Он устало опустился на крыльцо, взялся рукой за голову.
У Анфисы сердце разрывалось от жалости, но она не находила слов, чтобы утешить его. Наконец она подсела к нему сбоку, дотронулась рукой до плеча.
- Хотите взглянуть на моего Родьку?
Часто мигая влажными, необыкновенно потеплевшими глазами, он достал из потайного кармана гимнастерки серую, обтрепавшуюся по краям карточку, протянул Анфисе, безуспешно пытаясь скрыть свое волнение:
- Вот он, мой разбойник...
На Анфису ласково глянуло умное, лобастенькое, как у отца, лицо мальчика.
- Хорош, хорош Родион Иванович!
- Хорош-то хорош, - мотнул головой Лукашин, - да страшно не повезло. Понимаете... не уберегла бабка, простудила ребенка, и вот ножку скрючило. Такой парнюга славный, а полжизни в больницах провел... Вся надежда на Крым была. В прошлом году летом собирался везти к одному профессору - уж и договоренность была. А тут война... Теперь вот под немцем...
- Да вы не убивайтесь, с матерью ведь; мать в обиду не даст.
Лукашин с горечью усмехнулся:
- Какая мать? С бабкой остался... - И на вопросительный взгляд Анфисы добавил: - У меня жена вскоре после родов умерла. Я его сам и выхаживал... Сначала думал жениться, да захочет ли, думаю, мачеха с больным ребенком возиться? Так и остался вдовцом...
Ночью Анфиса долго не могла заснуть. Ей и жалко было Ивана Дмитриевича, жалко больного ребенка, который где-то в немецкой неволе мается со старухой, и в то же время из головы не выходили слова: "жены нет"...
Но тут подошла вплотную страда - и бесчисленные новые заботы и хлопоты целиком завладели ее умом и сердцем.
Правление колхоза, готовясь к выезду на дальние сенокосы, казалось бы, предусмотрело все: было заготовлено необходимое количество кос и граблей, сколочены не одни сани-волокуши, кое-как схлопотали общее питание (для этого пришлось выпрашивать взаймы муки в соседнем колхозе), но в последние дни, как всегда, выявились новые затруднения. Травостой на некоторых речках из-за поздней весны оказался так мал, что выезд на них пришлось отложить, - и уже одно это спутало все планы уборочной. Еще хуже было с людьми, - как ни хитрили, ни изворачивались, а заткнуть все дыры не могли. Даже та рабочая сила, которая считалась надежной, зачастую подводила: у одной ребенок заболел накануне, другой за старухой присмотреть надо, у третьей корову подоить некому - кто за нее молоко платить будет? Да и то сказать, страшно вести разъединственную кормилицу в лесную глушь: а ну как зверь нашкодит? А четвертая и рада бы поехать, да не с чем: в доме с пригоршню муки нет. Даже Варвара Иняхина, которой ничто не вязало руки, и та норов показывала: "Нахотела я на тот свет ехать, ближе к дому хочу".
Наконец десятого июля выезд состоялся. Бывало, до войны, отправлялись на пожню как на долгожданный праздник - с песнями, с весельем. А народ-то какой! Мужики да парни чуть не за крыши головой задевают, разряженные девки, поскрипывая новыми сапогами, млеют от радости, которую сулят им встречи с милыми в короткие бессонные ночи...
А сейчас за санями-волокушами, на которых был уложен скудный нынешний пожиток, плелось несколько стариков. Некоторые из них, страдая одышкой, хрипели с первого шага, другие были столь ветхи, что им только бы домашничать, а не о сенокосе думать. Желторотые мальчишки и девчонки, женщины, еще не оправившиеся после тяжелой весны... За матерями вдогонку, хватаясь за подол, бежали малыши, и те на ходу наклонялись к ним, давали последние наказы. Коровы на вязках упирались, оборачивались назад, к своим дворам, и вопрошающе косили на людей лиловым глазом: "Куда вы нас ведете?"
Анфиса, провожая, смотрела на свое воинство и со страхом думала: "Какое же тут сено? Чем скотину кормить будем?"
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Горбатый мыс - самое распроклятое место на Синельге. Не пожня, а сплошные горбыли да муравейники. За день так руки надергает, что вечером ложку ко рту не несут. А уж трава на Горбатом мысу! Гнездоватый мятлик, красноголовая осота - старучина да задубевшая собачья дудка... Коса вызванивает, как о проволоку.
Пять пекашинских домохозяек, проклиная все на свете, маялись на мысу уже второй день. День был жаркий, безветренный. С безоблачной выси нещадно палило солнце. От перегретой травы обдавало, как из печи. Женщины каждый раз, дойдя до Синельги, жадно припадали к воде потрескавшимися губами, споласкивали лицо, мочили засекшиеся, заземлившиеся косы и снова делали заход.
Работали молча, невесело.
Анна шла сзади - вся мокрая, еле держась на ногах. Коса у нее постоянно запарывалась, и она насилу выдирала ее из земли. Молодая, бойкая Лукерья уже трижды обходила ее. Сначала покрикивала: "Убирай пятки!.." - а потом уже просто, не говоря ни слова, выходила вперед. Да что Лукерья! Престарелая Матрена, которая вечно стонала да охала, и та обошла. Ей стыдно и горько было за себя, за свою беспомощность. Что подумают о ней бабы? Как ребят таскать, так первая, а косить - нету... Она низко наклоняла голову, украдкой смахивала слезы, а они все набегали и набегали...