(хорошие ребята, один - Ломиком звали, с-под Саратова, - другой - Ваня,
Масляк прозвище, вологодский) - никому ходу. А сама с тремя бабами давай
шпарить да чистить барак. Вычистили. Вход в рай по билетам: покуда в баню не
сходишь да штаны, лопотину не выжаришь, хоть на улице ночуй. У меня бунт.
Какое право имеешь? Вредительство! Начальство прибежало: темпы нам, ударный
труд срываешь! - Не пущать, Ломик! Насмерть стоять!
А через день меня на самые верха, к самому главному начальству:
"Спасибо, товарищ Дунаева, за ударный труд". Да, сам Косарев руку жмет. Вы,
поди, и не слыхали про такого? Всем комсомолом командовал, по всей стране.
Вот вам и темная Дунька. "Покуда, говорит, с клопами не покончим, не будет
тракторов". Верно, оказывается, Дунька-то за чистоту взялась. А то ведь
удашрлй труд, ударный труд - люди по неделям в бане не бывали. Некогда.
Время жалко... Буржуазная зараза- чистота. Да. А иные сицилизм строить
собрались - о горюшко горькое, и бани-то в своей жизни не видали. Не
понимали, что и в бане мыться надо. Съехались со всех концов, со всех берлог
- как тут не клопы! Одежда общая. Я из коммуны уезжала, а куда приехала?
Опять в коммуну. Опять штаны снимай да товарищу отдай. Так ведь тогда жили.
Ну дак после этой бани было радости в бараке. Как дети малые, люди-то!
Самой-то любо на них посмотреть. Один казах, Ахметкой звали, - и смех и
грех. Понравилось в бане мыться - каждый день дай талон. А какие талоны,
когда весь завод через баню пропустить заданье дадено? Дак я хитрю опять, на
отбой: нельзя, говорю, каждый день в бане мыться. Кожу смоешь, волосы
выпадут.
Ладно, Косарев смеется: "Теперь на какой прорыв кинем? На питанье?" А
питанье - вредительство одно, суп - вода с сеном. Кабы не тогдашняя
сознательность да люди на пятилетке не были помешаны - близко к столовке не
подошел бы. Ладно, говорю, хоть на питанье. Всяко, говорю, хуже того, что
есть, не будет. А Орджоникидзе - вот каких я людей знавала - как раз о ту
пору в кабинет вошел: "У меня, говорит, для товарища Дунаевой поважнее
участок имеется". Какой? А буржуев холить да ублажать, грязь из-под их
выгребать...
Михаил захохотал:
- Ничего себе участочек, а?
- Да, в доме специалистов чистоту наводить, тряпкой да вехтем
орудовать. Специалисты - мериканцы да немцы, трактора учить делать выписаны.
За большие деньги. Я на дыбы. Нет, нет, озолотите, не буду! Для того,
говорю, буржуев своих свергали да революцию делали, чтобы чужих холить да
ублажать? "Надо, говорит. Эти буржуи, говорит, нам сицилизм строить
помогают, и вы, говорит, должны за има ухаживать". Пошла. Как не пойдешь,
когда партия говорит: надо. Господи, каких-то сто метров прошла - на тот
свет попала. Да! Живут чисто, все блестит, ковры везде, а еды-то всякой -
завались. Я в жизни ничего такого не видала. Мне пихают консервные банки,
хлеб белый, зубы скалят; "Раш голод... раш коммуна..." А идите вы к дьяволу!
В жизни никогда не кусочничала, а тут буду побираться. А потом, чего, думаю,
сдеется, ежели я немного подкормлю своих? У меня ребенок чахнет, сам весь
черный как холера. Не больно на столовских-то харчах разбежишься, говорю,
суп - сено с водой. Да у него еще красная питимья...
- Питимья? - Михаил не понял.
- Питимья. Как в монастырях раньше было. Добровольное мученье на себя
наложил. За то, что прошрафился - руку не ту на собранье поднял...
Калина Иванович, смущенно улыбаясь, пояснил:
- Я уже говорил, по-моему, вышла у меня осечка, проголосовал не за
то...
- Поняли, как все просто? Осечка. А у нас из-за этой осечки половину
жизни унесло. Ладно, все пережито, все травой заросло, а я, как про тот
белый хлеб да про гуляш вспомню, - теперь слезами обольюсь. Я унижалась, от
всей души старалась - думаешь, легко мне было с буржуйского-то стола взять?
Да ради ребенка да отца чего не сделаешь? Ладно, принесла. Хлеб белый - я
такого больше и не видала никогда, гуляш из мяска самолучшего - ох,
вкуснота! А он глазищами уперся в газету, чего жует-ест, все равно. Сицилизм
на уме, и мать, и, жена, и еда все побоку. Да ты, говорю, посмотри, чего
ешь-то. Посмотрел. "А, такая-сякая, меня буржуйской отравой кормить!" Ногами
стоптал, тарелка на пол, хлеб на пол. Ребенок в слезы: не смей и ребенок
исть!
- Трудно теперь это понять, - сказал Калина Иванович.
- А-а, трудно!.. Ох, да голод-то бы уж ладно, не мы одни тогда
голодали; да как супротив дунаевского-то шатанья бороться? Ведь мы
только-только начали на заводе устраиваться, комнатушку каку-никаку дали,
барахлишком обзаводиться стали, стол завели - нет, не сидится на одном
месте. Жизнь ему не в жизнь, коли все ладно да хорошо. "Поедем, Дуня,
киргизцам советскую власть ставить". Петр удивленно повел глазами:
- В тридцатые годы советскую власть ставить?
- Ну! На самой на границе. Басмачи лютовали - беда. Все - день,
солнышко шпарит-жарит, и без того жизни нету, по целым часам в землянке
глиняной спасаешься, да вдруг они. Ох! Как обвал каменный - с горы-то падут.
На конях, сабли сверкают. А лютости-то, зверства-то сколько! Своих,
черноволосых, и тех не пощадят, а уж нашего-то брата, русского, всех
подчистую, да мало того что посекут, поубивают, еще изгиляться всяко, с
живого ремни вырежут... Да... "Поедем, Дуня, советскую власть ставить". Не
навоевался в гражданскую, опять руки зачесались. Облатко сманил. Такой же
шатун был, как мой. Да еще и почище, может. Ох коммунист был! В котловане
землекопом работал: ладно, Облат, сколько можешь, столько и ладно,
непривычна твоя нация насчет лопаты. Глазищами черными засверкает - сгрызть
готов. Не по ему такие слова. Во вторую смену останется, а задание сделает.
И все с моим, все возле моего: "Моя русский язык хочет... Моя жизнь новый
хочет..." И вдруг однажды видим... Облат расчет берет. Что такое? Куда
собрался? Домой. Письмо из дому получил - председателя сельсовета басмачи
убили, советскую власть порушили. Мой ночь не спал - забурлила, заходила
шатуновская закваска, а наутро: "Поедем, Дуня... младшему брату помогать..."
- Да, я считал, что братская помощь - это первейший долг, - подал голос
Калина Иванович.
- Черта ты считал! Бродяга потому что, шатун. Завод пущен, жизнь
налаживаться стала, работать надо, жить надо - да разве это по тебе? Я
десять ден не просыхала, по железной дороге ехали, а там жара зачалась - и
плакать нечем, все слезы выгорели. Да, вот куда он нас завез. На край света,
в пески раскаленные. Животину и ту скорежило, вот такие горбыли у верблюда,
а человеку как в таком аду жить? Я сперва долго не понимала: чего, думаю, у
людей глаза не как у нас - одни щелины? А потом, как в пески-то попала сама,
в эти бури-то песчаные, поняла. С чего же тут глаза будут, когда все
вприжмур, все скрозь щель смотришь... О, думаю, мы-то и подохнем - ладно, а
ребенок-то за что такие муки должен принимать? Беда, беда. Губы запеклись,
кора на губах нарастет вот такая, как у сосны, надо бы какое слово Фельке
сказать, ребенок малый, а у матери и язык не ворочается. Дак я как немая,
только руками к себе прижимаю: с тобой, Фелька, с тобой, не даст матерь тебе
пропасть. А ночи-то в пустыне ночевать! Облат да отец как на песок пали, так
и захрапели, а я всю ноченьку глаза нараспашку. Пауки всяки ползают, змеи.
Так и шипят, так и трещит все кругом. А афганец-то, ветер-то тамошний! Раз,
кажись, это уж в поселке было, на границе, все крыши подняло. Листы-то
железные в воздухе летают, как мухи. А в пустыне-то эти ветра! Так засыплет,
так залижет песком-то - назавра едва и откашляешься.
Месяц пять ден мы попадали. На верблюдах, на лошадях, так. Все высохли,
все выгорели, как шкилеты стали... Бедный, бедный Облат... Хошь не наша
нация, хошь завез нас на край света, а слова худого не скажу. Коммунист! Ох
какой коммунист! В песках, бывало, ночь застанет: "Я, моя... моя у себя
дома..." Ватник мне сует: сына, сына накрой. Что ты, Облатко, с ума сошел!
Ночью в пустыне стужа, зуб на зуб не попадает, ты ведь тоже не железный.
Нет, бери ватник. Сам замерзаю, а ребенок чтобы был в тепле. Да-а... Але
насчет там еды - последнюю крошку отдаст. "Моя сыта, моя сыта... Моя
дома..." Дома... Вылезаем на другой день из землянки: Облат - одна голова...
- Чего - одна голова? - переспросил Михаил. Он-то уже знал про страшный
конец Облата, а Петр-то первый раз слышит эту историю.
- Убили, звери. Голову человеку отрубили. А мы с дороги спали как
убитые, ничего и не знаем. Да. Приехали в темноте, нас в землянку завел:
спите, отдыхайте с дороги. Моя дома, моя к своим пойдет... Вот и к своим.
Сколько потом тело искали, не нашли, так одну голову и похоронили. Я обеима
руками мужика обхватила: не пущу! Давай обратно, покуда живы! Малому ребенку
ясно: предупрежденье. Убирайтесь, откуда пришли! А то и вам секир башка.
Глазищами заводил: "Не смей, такая-разэдакая, позорить меня! Умру, а отомщу
за Облата". И вот где ум у человека? Из конца в конец поселка прошел, в
каждую землянку, в каждый дом стучится: выходите! Брат ваш врагом убит. А
братья и не думают выходить. Что ты, они так запуганы этими басмачами - на
глаза показаться не смеют. Только уж когда пограничники приехали, человек
пять вышло... Да, вот в какие мы ужасы заехали. Я, три года жили, ночи ни
одной не спала. Все прислушиваюсь, все думаю: вот-вот явятся, шаги учую. И
сам не расставался с наганом. Спать ложимся, о чем первая забота? Где наган.
Да, сперва оружье, а потом подушка, одеяло. Вот какая у нас жизнь была. А
чего наган? На краю поселка жили - долго ли головы снести? Але сколько у
меня переживаний было, когда он на стройку свою уйдет? Клуб первым делом
решили делать, красный храм воздвигать. Не знаю, не знаю, как живы остались.
Три года в обнимку со смертью жили. Абдулла, председатель сельсовета,