Пообедали мирно. Оба были довольны - с посудой разделались. А то ведь
столько ее, окаянной, за год скопилось, что в кладовку зайти нельзя: везде,
и на полу и на полках, бутылки.
Но Михаил вылез из-за стола да глянул на часы - и туча накрыла лицо.
Три с половиной часа. Только три с половиной!
Раньше такое бы случилось, ором орал: на работу опаздываю! А сегодня в
страх бросило: что до вечера, до кино буду делать?
Работы по дому навалом. Из каждого угла работа кричит. И можно бы,
можно кое-что и одной рукой поковырять. Да ведь фельдшерица дознается -
опять скандал, опять про вредительство начнет ляпать. А потом, надо, видно,
и самому себя на цепь садить, а то сколько еще на больничном
проканителишься?
Ковыряя спичкой во рту (вот какая у него теперь работа!), Михаил
подумал: а не пойти ли в мастерскую? Не придавить ли на часок подушку?
Нет, ночью не спать, ночью опять мозоли на мозгах набивать.
Нет, нет, нет! Вкалывать в лесу у пня без передыху, без выходных, по
месяцам дома не бывать, как это было в войну и после войны, не дай бог, а
думать, жерновами ворочать, которые у тебя в башке, еще хуже. Из всех мук
мука! Начнешь вроде бы с пустяка, с того, что каждый день у тебя под носом,
- почему поля запущены, почему покосы задичали, а потом, глядь, уж за
деревню вылез, уж по району раскатываешь, а потом все дальше, дальше и в
такие дебри заберешься, что самому страшно станет. Не знаешь, как и обратно
выкарабкаться! Без болота вязнешь, без воды тонешь, как, скажи, в
самую-самую распуту, когда зимние дороги пали и летние еще не натоптаны, -
все так и ползет, все так и расплывается под ногой.
Раиса, принявшаяся за мытье посуды, показалось Михаилу, подозрительно
покосилась на него (неработающий человек всегда бревно в глазах у
работающего), и он понял, что надо куда-то поскорее сматываться.
А куда?
В гости к кому-нибудь податься да язык размять? Калину Ивановича
проведать?
Все не годилось. Одни лентяи да пьяницы зарезные середь бела дня по
гостям шатаются, а к старику дорога и не заказана, да больного человека
хорошо ли постоянно трясти?
А вот что я сделаю! - вдруг оживился Михаил. Дойду-ко до старого дома.
Чего там Петро натворил? Да и насчет дома Степана Андреяновича что-то надо
делать. Сколько он ни говорил себе, сколько ни втолковывал: мое дело
сторона, сами заварили кашу, сами и расхлебывайте, - а нет, видно, без него
ни черта не выйдет. Тот сукин сын - он имел в виду Егоршу - у Пахи
Баландина, говорят, уж деньги под верхнюю половину дома взял, а Паха долго
раздумывать не будет: ради своей корысти не то что дом разломает - деревню
спалит.
Но тут Михаил вспомнил, как давеча утром Петр прошел мимо ихнего дома.
И не то чтобы привернуть к брату старшему - не взглянул. Глаза в землю,
вроде бы задумался, ничего не видит. Не видит? За ту, за сестрицу, счет
предъявляет. Раз ты не хочешь признавать сестру, и мне нечего делать у тебя.
Нет, рано, рано старшего брага учить, вскипел вдруг Михаил. Больно
много чести, чтобы я первый пошел на поклон.
И он побрел на угор к амбару, где в последнее время привык на вольном
воздухе подымить сигареткой.
2
Сведенный в щелку глаз, едва приземлился за амбаром на умятой,
пожелтевшей траве, по привычке заскользил по серому, как войлок, лугу, по
выжженным суховеем полям. У Таборского нынче праздник: не надо с полей
убирать.
Да, вот до чего дошло: управляющий отделения радуется, что на полях
ничего не уродилось. Сказать это кому нормальному - глаза на лоб полезут. А
он, Михаил, сам в прошлом году слышал, как Таборский клял все на свете.
Хлеба навалило неслыханно - стеной рожь стояла по всему подгорью. На круг,
по подсчетам, двадцать два центнера выходило. И вот караул! Куда девать
такую прорву зерна? Ни токов нет, ни складов. И Михаил, конечно, высказался
по этому поводу: мол, в кои-то поры урожай пришел, дак ты в панику! "Да
пойми ты, черт тя задери, - завелся Таборский, - у нас животноводческое
направление, а не хлебное! За то, что мы хлеб завалим, прогрессивку с нас не
снимут, а вот ежели с молоком запоремся - не то что прогрессивку, головы
оторвут".
Да, подумал Михаил, в этом году у Таборского не будет забот, и вдруг
вздрогнул: каждый день в это время над головой пролетают реактивные
самолеты, а все равно каждый раз врасплох гром, который с небесных высот на
землю падает.
Он проводил взглядом крохотный серебряный крестик, поглядел на реку, на
желтый песок, где бесновалась крикливая мелкота, или малоросия, выражаясь
по-пекашински, поглядел на чью-то бабу в красном платье, вышагивающую
босиком по меже (только пятки сверкают), и в конце концов ульнул глазом в
лошадей, томившихся на привязи под самым спуском.
Тоска смертная смотреть на нынешних лошадей. Не шелохнутся. С ноги на
ногу не переступят. Как мертвые стоят. У иных еще кое-как болтается
хвост-веник, а у Тучи да у Трумэна и эта штука выключена- хоть заживо
сожрите мухи да комары.
Да что они, вознегодовал Михаил, совсем от жары очумели? Или это у них
какая-то своя лошадиная молитва?
Есть, есть о чем молиться нынешним лошадям. Задавили машины, смертный
приговор вынесли коняге.
Но и лошади, пес их задери, тоже хороши. Попервости, в тридцатые годы,
когда машины на Пинегу пришли, хоть бунтовали. Страхи страшные, что
делалось, когда с трактором или автомобилем встречались: из оглобель лезли,
телегу вдребезги разносили. А теперь... А теперь машину завидят, сами с
дороги сворачивают, сами путь уступают. Ну а раз сам себя не уважаешь, раз
сам на себя смотришь как на отжившую дохлятину, кто же с тобой будет
считаться?
Михаил резко встал, затоптал недокуренную сигарету. Не из-за жары, не
из-за молитвы стоят замертво лошади, а из-за того, что с утра не поены.
Нюрка Яковлева за посуду выручила - разве ей до лошадей сегодня?
3
- Бежи под угор, перевяжи лошадей, - сказал Михаил Ларисе, войдя на
кухню (та на столе что-то гладила), и вдруг заорал на весь дом: - Да сними
ты к чертям эти уродины! - Он терпеть не мог, когда дочь надевала фиолетовые
очки, большие, круглые, во все лицо. Никогда не видишь глаз - как улитка в
своей скорлупе запряталась.
- Чего, чего ты опять гремишь? - подала голос из-за занавески от печи
Раиса. - Куда ее посылаешь?
- Лошадей напоить да перевязать.
- Лошадей? Каких лошадей?
- Живых! Под угором которые. Раиса вышла из-за занавески.
- Ты одичал, отец? С чего она пойдет-то? Конюх есть.
- Да где конюх-от? Посуду сдала - кверху задницей где-нибудь лежит.
- А это уж ейно дело. Ей деньги за лошадей платят.
- Да люди вы але нет? - еще пуще прежнего разорался Михаил. - Лошади с
голоду, с жажды подыхают, весь день глотка воды не видали, а ты про
деньги... Неужли не жалко?
- Всех не нажалеешь. Нас много с тобой жалеют?
- Ну-ну! Давай, око за око, зуб за зуб... Вот как в тебе Федор-то
Капитонович заговорил...
- Ты моего отца не трожь!.. - Раиса так разошлась, что кулаком по столу
стукнула. - Федор-то Капитонович первый человек в Пекашине был.
Михаил захохотал:
- Первый! Как же не первый. Он и в войну всех как первый потрошил...
- Умному все во грех ставят, что ни сделай. А тебе бы не поносить отца
надо, а век за него молиться. Кабы не он, с голыми стенами жил.
- Че-е-го? - Михаил выпрямился.
- А то! На чьи денежки вся мебель куплена? Много ты нажил за свою
жизнь! Да кабы не отец-от, доселе как в сарае жили...
Михаилу попался на глаза стул с мягким сиденьем- вмиг в щепу
разлетелся. И он наверняка бы так же расправился и с другой мебелью, да тут
в дом вошел Григорий.
4
Это было как чудо. Ничего не слышали, ничего не чули - ни звона кольца
в калитке, ни шагов на крыльце - и вдруг он.
Долгожданной свежестью дохнуло в раскаленную кухню, праздник вошел в
дом, глаза заново мир увидели... Как угодно, какими хочешь словами назови -
все правильно будет, все верно.
- Ох, ох, кто пришел-от к нам, кто пожаловал... Садись, садись,
Григорий Иванович... Где любо, там и садись...
Раиса заливалась соловьем, новенькой метелкой бегала вокруг Григория, и
она не притворялась. Григория все любили в доме. И не только люди. Животина
любила. К примеру, Лыска взять. Зверь пес. Никого не пропустит, всех облает.
Даже хозяйку, которая кормит его, кажинный раз лаем встречает. А у Григория
будто особый пропуск: звука не подаст.
С Михаила словно сто пудов сразу свалили - вот как его обрадовал приход
брата, и он, закуривая и добродушно скаля зубы, спросил:
- Ну как, братило, живем?
- А хорошо живем. Ходить нынче начали...
- Кто ходить начал?
- А Михаил да Надежда. - И пошел, и пошел рассказывать про близнят: как
первый раз встали на ноги, как сделали первые шаги, как развернулись теперь.
Раиса вывернулась - вспомнила про Звездоню.
- Ты что, отец, меня не гонишь? Ведь у меня корова не доена.
Ну а что было делать ему, Михаилу? Сидел, попыхивал сигареткой и
слушал. Слушал про двойнят, которых не хотел знать, слушал про Петра, про
сестру. Потому что у Григория не было своей жизни - он жил неотделимо от
брата, от сестры, от двойнят. И вот благодаря его рассказам да рассказам
Анки - для той тоже никаких запретов не существовало - в доме Михаила
решительно знали все, что делается там, у той.
- Дак что, брат, чай будем пить але как? - И Михаил, не очень-то
прислушиваясь к рассказам Григория, принялся за самовар: терпеть не мог
электрические чайники, которые теперь были в ходу в Пекашине, - все не то,
все казалось, что на столе какая-то мертвечина.
Вернулась от коровы Раиса человеком, с улыбкой на своем красивом
румяном лице (да, не обделил бог красотой), первым делом начала угощать
парным молоком Григория - полнехонькую, с шапкой пены налила кружку.
- Пей, пей! Хорошо молочко-то из-под коровы. Надо бы тебе кажный раз к