Подтянет, подтянет Виктор подпруги, думал Михаил, размашистым шагом
шагая с посоловевшим Филей, который, пожалуй, на радостях малость перебрал.
В конторе, как в старые колхозные времена, полным-полно было народу.
Дымили сигаретками, перекидывались шутками, скалили зубы, а на прицеле-то у
всех был он, новый управляющий: как-то покажет себя? с чего начнет? кому
выдаст серьгу, кому хомут? Бывало, в колхозные времена, когда новый человек
за председательский стол садился, это целый спектакль. Тут тебе и всякие
посулы и обещания райской жизни, тут тебе и зажигательные призывы, тут тебе
и гроза. А иной раз и бутылка. Был такой у них один чувак - с братания, то
есть с повальной пьянки начал свое правление.
От Виктора Нетесова ничего такого не дождались. Сидел за столом,
подписывал какие-то бумаги, передавал бухгалтеру, кладовщику, а на то, что в
конторе продыху нет от людей, ноль внимания.
И все-таки спектакль был.
- Михаил Иванович, давай-ко поближе.
Все сразу примолкли, притихли: ну, какой пост сейчас отвалят Пряслину?
чем вознаградят за многолетнюю войну с Таборским?
Михаил наспех вдавил в пепельницу сигарету, весь подтянулся, только что
не строевым шагом двинул к столу.
- Что скажешь, Михаил Иванович, если за тобой) закрепим конюшню?
Михаил не успел еще и сообразить что к чему, а уж кругом - ха-ха-ха!
го-го-го! И добро бы потешались, глотку надрывали его недруги, скажем такой
прохвост и жулик, как Ванька Яковлев, первая опора Таборского среди
механизаторов, а то ведь и Филя-петух блеял, и Игнат Поздеев зубы напоказ.
И напрасно Виктор пытался доказывать, что без коня им никуда, что конь
в условиях Севера незаменим, - не помогло. Потому что что такое конюх
сейчас, в машинный век? А самый распоследний человек в деревне, вроде
Нюрки-пьяницы. Да если говорить откровенно, конюху и в старые, колхозные
времена не ахти какой почет был. Зимой трудовая повинность - всех в лес от
мала до велика, а на конюшню какого старичонка сунули, и ладно. Лошади не
коровы. Сена охапку бросил, к колодцу сгонял - вот тебе и весь уход.
Михаил не дал согласия. Но и отказываться наотрез не отказывался.
Нельзя было принародно. Сам сколько лет кричал: долой Таборского, дайте
другого управляющего, а дали - и задом к нему? А второе - Нюрка Яковлева
опять загуляла: лошади с утра не поены, не кормлены. И Виктор Нетесов так
ему и сказал под конец: мол, не настаиваю, только хоть сегодня оприють, а то
ведь они с утра караул кричат.
2
За стеной урчал трактор, глухо постукивали моторами утомившиеся за день
грузовики, звенькала наковальня в новой кузнице, матерная ругань доносилась
с зернотока, где, судя по голосам, Пронька-ветеринар сцепился с доярками...
Все слышно, что делается вокруг - впритык старая конюшня к хозяйственным
постройкам. И все-таки тут была тишина. Особая, лошадиная тишина с хрустом
травы, с пофыркиваньем, с перестуком копыт, с сытым урканьем голубей под
дырявой крышей...
Михаил - после раздачи корма он отдыхал на старом ящике из-под гвоздья
- затоптал сапогом окурок, недобрым взглядом покосился на балку над головой,
белую от голубиного помета. Беда с этой птицей мира. Житья от нее нету. Все
загадила, все запакостила. И все законы природности под себя подмяла.
Слыхано ли когда было, чтобы круглый год без передышки плодилась? А теперь
так - зимой свадьбы, особенно в таких теплых помещениях, как конюшня и
коровник. И уже Таборский, сказывают, на каком-то совещании не то в шутку,
не то всерьез брякнул: важный мясной резерв не учитываем.
Вот и все, думал Михаил, покусывая стебелек травинки. Как начал свою
жизнь с лошадей, так и кончаю ими.
Ужас, ужас это - загнать себя на конюшню. Все на тебе поставят крест:
люди, жена, дети. Кличка до скончания века Мишка-конюх, и кончится все тем,
что и сам конягой станешь. Одичаешь. А с другой стороны, если он откажется,
конец бедолагам. Так и не поживут никогда по-человечески. Потому что кто,
какой стоящий человек пойдет сегодня в конюхи?
Задумавшись, он не сразу услышал, как на другом конце конюшни
заскрипели старые ворота.
Вера! Он по шагам узнал ее.
Он быстро вскочил с ящика, на котором сидел: ну сейчас бурей налетит на
отца - целую неделю не виделись.
Не налетела. Подошла тихонько, кивнула:
- Здравствуй, папа.
- Здравствуй, - ответил Михаил и спросил прямо: - Крепко ругается?
- Ругается.
Он так и знал: материна работа. Мать довела девку чуть ли не до слез,
на чем свет ругая его.
- Ну а ты что скажешь?
- Я за.
- Что - за? - Михаил вдруг вспылил, закричал: - За, чтобы над отцом
твоим все потешались, чтобы тебе проходу не давали: "Верка конюхова идет"?
- Ну и пускай не дают... Да конь лучше всякой машины! Вот. Коня-то
кликнешь - он к тебе сам бежит... А помнишь, папа, как мы с тобой Миролюба
объезжали?
- Не подлаживайся. Это ведь ты коня-то почему расхваливаешь? Потому что
отец в конюхи попал.
- Ну да!.. Да я когда вырасту, сама себе коня заведу!
- Может, и заведешь, да только железного.
- Нет, не железного, а живого!
- В частном пользовании иметь лошадь у нас не положено.
- Почему?
- Почему, почему. Закон такой.
- Ерунда! Машину иметь можно, а лошадь нет?
Вера вызывала его на спор. Черные глаза сверкают, голова откинута
назад. Заядлая спорщица. И революционерка. Все бы давно уже переделала, кабы
ее воля.
Михаил, так ничего и не решив, сказал:
- Пойдем-ко лучше домой. Нам с тобой еще наступление материно отбить
надо.
- Ой, папа, я и забыла! Дядя Петя приходил. Калину Ивановича надо нести
в баню.
3
Из жития Евдокии-великомученицы
Калина Иванович любил попариться. Сам худущий, в чем душа держится, а
жару дай, чтобы каменка трещала, чтобы с ужогом, чтобы веник врастреп, а
зимой так еще и с вылетом в снег.
Сегодня старик на полку не был.
- Воздуху, воздуху нету...
И вот Михаил с ходу обмыл-оплескал маленько, бельишко свежее натянул и
в сенцы - с рук на руки поджидавшему Петру. Как малого ребенка.
Сам он тоже не стал размываться: Петр первый раз выносит старика из
бани, мало ли что может случиться.
Но, слава богу, все обошлось благополучно.
Когда он втащился к Дунаевым, Калина Иванович уже немножко отошел - с
открытыми глазами лежал на кровати. И в избе праздник: стол под белой
скатертью, самовар под парами и, мало того, бутылка белой. Неслыханное дело
в этом доме!
Михаил с удивлением глянул на хозяйку, тоже по-праздничному одетую,
спросил по-свойски:
- Ты ради чего это, Дуся, сегодня разошлась?
- Сына в этот день убили, - ответил за Евдокию Петр.
- А-а, - понимающе сказал Михаил. - Поминки по Феликсу.
Сели за стол. Евдокия сама налила в рюмки, одну рюмку поставила рядом с
собой - для сына (так нынче в Пекашине поминают убитых на войне), первая
выпила и сразу же в слезы:
- Ох, Фелька, Фелька... Не видал ты в жизни, не спознал радости. Что
тебе пришлось перенести, вытерпеть, дак это ни одному святому не снилось...
- Ты не разливайся, а толком говори, раз заговорила, - сказал Михаил.
- Чего толком-то? Первый раз слышишь?
- Я-то не первый, да он первый. - Михаил кивнул на брата.
- И он не в иностранном царстве родился. Слыхал, какие времена были. Я
говорю: откажись, парень, от отца, пропадем оба (тогда ведь тем, кто от отца
отказывался, послабленье давали). "Нет, мама, не откажусь. Ни за что не
откажусь". И вот два года все как от чумы от нас шарахались. Кто с
испугу-перепугу, кто от вони. Я ведь сортиры выгребала: для меня другой
работы нету. Весь город обошла, во все конторы стучалась. Вечером-то домой
прихожу, меня сын первым делом: "Мама, мойся. Я воды горячей нагрел".
Говорю, вся сортирами пропахла, и он пропах - в школе никто за парту за одну
не садится. А какой водой отмоешься? Ну нашелся добрый человек, подсказал:
уезжайте вы, бога ради, отселева. Поехали. В Карелию. В самую распоследнюю
дыру - может, там люди есть? Ну, тут зачалась война - ожили. Да, все кругом
кричат, вся земля воем воет: война, война... а мне война, грех сказать,
послабленье. Меня на работу взяли. В военную часть белье стирать. Ну я
ломила, ох ломила! - Евдокия показала свои изуродованные, развороченные
ревматизмом руки. - Это вот от стирки, коряги-то. По двадцать часов сряду в
сырости стояла. Забыла, что на руках и кожа бывает. Да, два вклада вношу: за
отца и за сына. Рада, что до работы допустили. Белье стирать - все не
сортиры чистить. И Фелька рад-радешенек - на войну взяли. Да, раз приходит
ко мне на работу днем, улыбается. Что ты, говорю, Фелька, с работы середь
дня ушел - грузчиком на станции робил, - ведь тебя засудят. Забыл, что война
у нас? "Не засудят. Я проститься пришел, мама. На фронт ухожу". Как на
фронт? Семнадцати-то лет на фронт? "А я добровольцем, мама". Оказывается, он
только и делал целый год, что заявленья в военкомат носил. Взяли. Разрешили
помирать. "Мама, говорит, сын Калины Дунаева... - Евдокия заплакала, - мама,
говорит (да, так слово в слово и сказал), сын Калины Дунаева завсегда,
говорит, первым будет. Запомни это, мама, и всем другим скажи. Я, говорит,
докажу, что у меня отец не враг..." Все верил в отца, все говорил - придет
правда... Он, он сгубил парня! - вдруг истошно закричала Евдокия и вся
затряслась в рыданиях.
Он - это, конечно, Калина Иванович, который у Евдокии за все был в
ответе: и за то, что было, и за то, чего не было.
Обычно Калина Иванович не терпел понапраслины. Негромко, без крику, но
ставил на свое место супружницу, а сейчас даже глаз не открыл. Задремал?
Худо опять стало? Не нравился он сегодня Михаилу. Когда это было, чтобы
Калина Иванович от рюмки отказался, а тем более после бани? А сегодня капли
внутрь не принял, только по губам помазал.