Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 11 из 82)

теперь он опомнился: что-то должна прошептать ему на ухо мать,

когда кормила его грудью, что-то такое же кровное, необходимое,

как ее молоко, вкус которого теперь навсегда забыт. Но мать

ничего ему не пошептала, а самому про весь свет нельзя

сообразить. И поэтому Захар Павлович стал жить смирно, уже не

надеясь на всеобщее коренное улучшение: сколько бы ни делать

машин -- на них не ездить ни Прошке, ни Сашке, ни ему самому.

Паровозы работают либо для посторонних людей, либо для солдат,

но их везут насильно. Машина сама -- тоже не своевольное, а

безответное существо. Ее теперь Захар Павлович больше жалел,

чем любил, и даже говорил в депо паровозу с глазу на глаз:

-- Поедешь? Ну, поезжай! Ишь как дышла свои разработал --

должно быть, тяжела пассажирская сволочь.

Паровоз хотя и молчал, но Захар Павлович его слышал.

"Колосники затекают -- уголь плохой, -- грустно говорил

паровоз. Тяжело подъемы брать. Баб тоже много к мужьям на фронт

ездят, а у каждой по три пуда пышек. Почтовых вагонов,

опять-таки, теперь два цепляют а раньше один, -- люди в разлуке

живут и письма пишут".

-- Ага, -- задумчиво беседовал Захар Павлович и не знал,

чем же помочь паровозу, когда люди непосильно нагружают его

весом своей разлуки. -- А ты особо не тужись -- тяни спрохвала.

"Нельзя, -- с кротостью разумной силы отвечал паровоз. --

Мне с высоты насыпи видны многие деревни: там люди плачут --

ждут писем и раненых родных. Посмотри мне в сальник -- туго

затянули, поршневую скалку нагрею на ходу".

Захар Павлович шел и отдавал болты на сальнике.

-- Действительно, затянули, сволочи, -- разве ж так можно!

-- Чего ты сам возишься? -- спрашивал дежурный механик,

выходя из конторы. -- Тебя очень просили копаться там? Скажи --

да или нет?

-- Нет, -- укрощенно говорил Захар Павлович. -- Мне

показалось, туго затянули...

Механик не сердился.

-- Ну и не трожь, раз тебе показалось. Их как ни затяни --

все равно на ходу парят.

После паровоз тихо бурчал Захару Павловичу:

"Дело не в затяжке -- там шток посредине разработан, оттого

и сальники парят. Разве я сам хочу это делать?"

-- Да я видел, -- вздыхал Захар Павлович. -- Но я ведь

обтирщик, сам знаешь, мне не верят.

"Вот именно!" -- густым голосом сочувствовал паровоз и

погружался во тьму своих охлажденных сил.

-- Я ж и говорю! -- поддакивал Захар Павлович.

Когда Саша поступил на вечерние курсы, то Захар Павлович про

себя обрадовался. Он всю жизнь прожил своими силами, без всякой

помощи, никто ему ничего не подсказывал -- раньше собственного

чувства, а Саше книги чужим умом говорят.

-- Я мучился, а он читает -- только и всего! -- завидовал

Захар Павлович.

Почитав, Саша начинал писать. Жена Захара Павловича не могла

уснуть при лампе.

-- Все пишет, -- говорила она. -- А чего пишет?

-- а ты спи, -- советовал Захар Павлович. -- Закрой глаза

кожей -- и спи!

Жена закрывала глаза, но и сквозь веки видела, как напрасно

горит керосин. Она не ошиблась -- действительно, зря горела

лампа в юности Александра Дванова, освещая раздражающие душу

страницы книг, которым он позднее все равно не последовал.

Сколько он ни читал и ни думал, всегда у него внутри оставалось

какое-то порожнее место -- та пустота, сквозь которую тревожным

ветром проходит неописанный и нерассказанный мир. В семнадцать

лет Дванов еще не имел брони над сердцем -- ни веры в бога, ни

другого умственного покоя; он не давал чужого имени

открывающейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел,

чтобы мир оставался ненареченным, -- он только ожидал услышать

его собственное имя из его же уст, вместо нарочно выдуманных

прозваний.

Однажды он сидел ночью в обычной тоске. Его не закрытое

верой сердце мучилось в нем и желало себе утешения. Дванов

опустил голову и представил внутри своего тела пустоту, куда

непрестанно, ежедневно входит, а потом выходит жизнь, не

задерживаясь, не усиливаясь, ровная, как отдаленный гул, в

котором невозможно разобрать слов песни.

Саша почувствовал холод в себе, как от настоящего ветра,

дующегося в просторную тьму позади него, а впереди, откуда

рождался ветер, было что-то прозрачное, легкое и огромное --

горы живого воздуха, который нужно превратить в свое дыхание и

сердцебиение. От этого предчувствия заранее захватывало грудь,

и пустота внутри тела еще более разжималась, готовая к захвату

будущей жизни.

-- Вот это -- я! -- громко сказал Александр.

-- Кто -- ты? -- спросил неспавший Захар Павлович.

Саша сразу смолк, объятый внезапным позором, унесшим всю

радость его открытия. Он думал, что сидит одиноким, а его

слушал Захар Павлович.

Захар Павлович это заметил и уничтожил свой вопрос

равнодушным ответом самому себе:

-- Чтец ты -- и больше ничего... Ложись лучше спать, уже

поздно...

Захар Павлович зевнул и мирно сказал:

-- Не мучайся, Саш, ты и так слабый...

-- И этот в воде из любопытства утонет, -- прошептал для

себя Захар Павлович под одеялом. -- А я на подушке задохнусь.

Одно и то же.

Ночь продолжалась тихо -- из сеней было слышно, как кашляют

сцепщики на станции. Кончался февраль, уже обнажались бровки на

канавах с прошлогодней травой, и на них глядел Саша, словно на

сотворение земли. Он сочувствовал появлению мертвой травы и

рассматривал ее с таким прилежным вниманием, какого не имел по

отношению к себе.

Он до теплокровности мог ощутить чужую отдаленную жизнь, а

самого себя воображал с трудом. О себе он только думал, а

постороннее чувствовал с впечатлительностью личной жизни и не

видел, чтобы у кого-нибудь это было иначе.

Захар Павлович однажды разговорился с Сашей, как равный

человек.

-- Вчера котел взорвался у паровоза серии Ще, -- говорил

Захар Павлович.

Саша это уже знал.

-- Вот тебе и наука, -- огорчался по этому и по какому-то

другому поводу Захар Павлович. -- Паровоз только что с завода

пришел, а заклепки к черту!.. Никто ничего серьезного не знает

-- живое против ума прет...

Саша не понимал разницы между умом и телом и молчал. По

словам Захара Павловича выходило, что ум -- это слабосудная

сила, а машины изобретены сердечной догадкой человека, --

отдельно от ума.

Со станции иногда доносился гул эшелонов. Гремели чайники, и

странными голосами говорили люди, как чужие племена.

-- Кочуют! -- прислушивался Захар Павлович. -- До

чего-нибудь докочуются.

Разочарованный старостью и заблуждениями всей своей жизни,

он ничуть не удивился революции.

-- Революция легче, чем война, -- объяснял он Саше. -- На

трудное дело люди не пойдут: тут что-нибудь не так...

Теперь Захара Павловича невозможно было обмануть, и он, ради

безошибочности, отверг революцию.

Он всем мастеровым говорил, что у власти опять умнейшие люди

дежурят -- добра не будет.

До самого октября месяца он насмехался, в первый раз

почувствовав удовольствие быть умным человеком. Но в одну

октябрьскую ночь он услышал стрельбу в городе и всю ночь пробыл

на дворе, заходя в горницу лишь закурить. Всю ночь он хлопал

дверями, не давая заснуть жене.

-- Да угомонись ты, идол бешеный! -- ворочалась в

одиночестве старуха. -- Вот пешеход-то!.. И что теперь будет --

ни хлеба, ни одежи!.. Как у них руки-то стрелять не отсохнут --

без матерей, видно, росли!

Захар Павлович стоял посреди двора с пылающей цигаркой,

поддакивая дальней стрельбе.

"Неужели это так?" -- спрашивал себя Захар Павлович и уходил

закуривать новую цигарку.

-- Ложись, леший! -- советовала жена.

-- Саша, ты не спишь? -- волновался Захар Павлович. -- Там

дураки власть берут, -- может, хоть жизнь поумнеет.

Утром Саша и Захар Павлович отправились в город. Захар

Павлович искал самую серьезную партию, чтобы сразу записаться в

нее. Все партии помещались в одном казенном доме, и каждая

считала себя лучше всех. Захар Павлович проверял партии на свой

разум -- он искал ту, в которой не было бы непонятной

программы, а все было бы ясно и верно на словах. Нигде ему

точно ни сказали про тот день, когда наступит земное

блаженство. Одни отвечали, что счастье --

это сложное изделие, и не в нем цель человека, а в исполнении

исторических законов. А другие говорили, что счастье состоит в

сплошной борьбе, которая будет длиться вечно.

-- Вот это так! -- резонно удивлялся Захар Павлович. --

Значит, работай без жалованья. Тогда это не партия, а

эксплуатация. Идем, Саш, с этого места. У религии и то было

торжество православия...

В следующей партии сказали, что человек настолько

великолепное и жадное существо, что даже странно думать о

насыщении его счастьем -- это был бы конец света.

-- Его-то нам и надо! -- сказал Захар Павлович.

За крайней дверью коридора помещалась самая последняя

партия, с самым длинным названием. Там сидел всего один мрачный

человек, а остальные отлучились властвовать.

-- Ты что? -- спросил он Захара Павловича.

-- Хочем записаться вдвоем. Скоро конец всему наступит?

-- Социализм, что ль? -- не понял человек. -- Через год.

Сегодня только учреждения занимаем.

-- Тогда пиши нас, -- обрадовался Захар Павлович.

Человек дал им по пачке мелких книжек и по одному вполовину

напечатанному листу.

-- Программа, устав, резолюция, анкета, -- сказал он. --

Пишите и давайте двух поручителей на каждого.

Захар Павлович похолодел от предчувствия обмана.

-- А устно нельзя?

-- Нет. На память я регистрировать не могу, а партия вас

забудет.

-- А мы являться будем.

-- Невозможно: по чем же я вам билеты выпишу? Ясное дело --

по анкете, если вас утвердит собрание.

Захар Павлович заметил: человек говорит ясно, четко,

справедливо, без всякого доверия -- наверно, будет умнейшей