теперь он опомнился: что-то должна прошептать ему на ухо мать,
когда кормила его грудью, что-то такое же кровное, необходимое,
как ее молоко, вкус которого теперь навсегда забыт. Но мать
ничего ему не пошептала, а самому про весь свет нельзя
сообразить. И поэтому Захар Павлович стал жить смирно, уже не
надеясь на всеобщее коренное улучшение: сколько бы ни делать
машин -- на них не ездить ни Прошке, ни Сашке, ни ему самому.
Паровозы работают либо для посторонних людей, либо для солдат,
но их везут насильно. Машина сама -- тоже не своевольное, а
безответное существо. Ее теперь Захар Павлович больше жалел,
чем любил, и даже говорил в депо паровозу с глазу на глаз:
-- Поедешь? Ну, поезжай! Ишь как дышла свои разработал --
должно быть, тяжела пассажирская сволочь.
Паровоз хотя и молчал, но Захар Павлович его слышал.
"Колосники затекают -- уголь плохой, -- грустно говорил
паровоз. Тяжело подъемы брать. Баб тоже много к мужьям на фронт
ездят, а у каждой по три пуда пышек. Почтовых вагонов,
опять-таки, теперь два цепляют а раньше один, -- люди в разлуке
живут и письма пишут".
-- Ага, -- задумчиво беседовал Захар Павлович и не знал,
чем же помочь паровозу, когда люди непосильно нагружают его
весом своей разлуки. -- А ты особо не тужись -- тяни спрохвала.
"Нельзя, -- с кротостью разумной силы отвечал паровоз. --
Мне с высоты насыпи видны многие деревни: там люди плачут --
ждут писем и раненых родных. Посмотри мне в сальник -- туго
затянули, поршневую скалку нагрею на ходу".
Захар Павлович шел и отдавал болты на сальнике.
-- Действительно, затянули, сволочи, -- разве ж так можно!
-- Чего ты сам возишься? -- спрашивал дежурный механик,
выходя из конторы. -- Тебя очень просили копаться там? Скажи --
да или нет?
-- Нет, -- укрощенно говорил Захар Павлович. -- Мне
показалось, туго затянули...
Механик не сердился.
-- Ну и не трожь, раз тебе показалось. Их как ни затяни --
все равно на ходу парят.
После паровоз тихо бурчал Захару Павловичу:
"Дело не в затяжке -- там шток посредине разработан, оттого
и сальники парят. Разве я сам хочу это делать?"
-- Да я видел, -- вздыхал Захар Павлович. -- Но я ведь
обтирщик, сам знаешь, мне не верят.
"Вот именно!" -- густым голосом сочувствовал паровоз и
погружался во тьму своих охлажденных сил.
-- Я ж и говорю! -- поддакивал Захар Павлович.
Когда Саша поступил на вечерние курсы, то Захар Павлович про
себя обрадовался. Он всю жизнь прожил своими силами, без всякой
помощи, никто ему ничего не подсказывал -- раньше собственного
чувства, а Саше книги чужим умом говорят.
-- Я мучился, а он читает -- только и всего! -- завидовал
Захар Павлович.
Почитав, Саша начинал писать. Жена Захара Павловича не могла
уснуть при лампе.
-- Все пишет, -- говорила она. -- А чего пишет?
-- а ты спи, -- советовал Захар Павлович. -- Закрой глаза
кожей -- и спи!
Жена закрывала глаза, но и сквозь веки видела, как напрасно
горит керосин. Она не ошиблась -- действительно, зря горела
лампа в юности Александра Дванова, освещая раздражающие душу
страницы книг, которым он позднее все равно не последовал.
Сколько он ни читал и ни думал, всегда у него внутри оставалось
какое-то порожнее место -- та пустота, сквозь которую тревожным
ветром проходит неописанный и нерассказанный мир. В семнадцать
лет Дванов еще не имел брони над сердцем -- ни веры в бога, ни
другого умственного покоя; он не давал чужого имени
открывающейся перед ним безымянной жизни. Однако он не хотел,
чтобы мир оставался ненареченным, -- он только ожидал услышать
его собственное имя из его же уст, вместо нарочно выдуманных
прозваний.
Однажды он сидел ночью в обычной тоске. Его не закрытое
верой сердце мучилось в нем и желало себе утешения. Дванов
опустил голову и представил внутри своего тела пустоту, куда
непрестанно, ежедневно входит, а потом выходит жизнь, не
задерживаясь, не усиливаясь, ровная, как отдаленный гул, в
котором невозможно разобрать слов песни.
Саша почувствовал холод в себе, как от настоящего ветра,
дующегося в просторную тьму позади него, а впереди, откуда
рождался ветер, было что-то прозрачное, легкое и огромное --
горы живого воздуха, который нужно превратить в свое дыхание и
сердцебиение. От этого предчувствия заранее захватывало грудь,
и пустота внутри тела еще более разжималась, готовая к захвату
будущей жизни.
-- Вот это -- я! -- громко сказал Александр.
-- Кто -- ты? -- спросил неспавший Захар Павлович.
Саша сразу смолк, объятый внезапным позором, унесшим всю
радость его открытия. Он думал, что сидит одиноким, а его
слушал Захар Павлович.
Захар Павлович это заметил и уничтожил свой вопрос
равнодушным ответом самому себе:
-- Чтец ты -- и больше ничего... Ложись лучше спать, уже
поздно...
Захар Павлович зевнул и мирно сказал:
-- Не мучайся, Саш, ты и так слабый...
-- И этот в воде из любопытства утонет, -- прошептал для
себя Захар Павлович под одеялом. -- А я на подушке задохнусь.
Одно и то же.
Ночь продолжалась тихо -- из сеней было слышно, как кашляют
сцепщики на станции. Кончался февраль, уже обнажались бровки на
канавах с прошлогодней травой, и на них глядел Саша, словно на
сотворение земли. Он сочувствовал появлению мертвой травы и
рассматривал ее с таким прилежным вниманием, какого не имел по
отношению к себе.
Он до теплокровности мог ощутить чужую отдаленную жизнь, а
самого себя воображал с трудом. О себе он только думал, а
постороннее чувствовал с впечатлительностью личной жизни и не
видел, чтобы у кого-нибудь это было иначе.
Захар Павлович однажды разговорился с Сашей, как равный
человек.
-- Вчера котел взорвался у паровоза серии Ще, -- говорил
Захар Павлович.
Саша это уже знал.
-- Вот тебе и наука, -- огорчался по этому и по какому-то
другому поводу Захар Павлович. -- Паровоз только что с завода
пришел, а заклепки к черту!.. Никто ничего серьезного не знает
-- живое против ума прет...
Саша не понимал разницы между умом и телом и молчал. По
словам Захара Павловича выходило, что ум -- это слабосудная
сила, а машины изобретены сердечной догадкой человека, --
отдельно от ума.
Со станции иногда доносился гул эшелонов. Гремели чайники, и
странными голосами говорили люди, как чужие племена.
-- Кочуют! -- прислушивался Захар Павлович. -- До
чего-нибудь докочуются.
Разочарованный старостью и заблуждениями всей своей жизни,
он ничуть не удивился революции.
-- Революция легче, чем война, -- объяснял он Саше. -- На
трудное дело люди не пойдут: тут что-нибудь не так...
Теперь Захара Павловича невозможно было обмануть, и он, ради
безошибочности, отверг революцию.
Он всем мастеровым говорил, что у власти опять умнейшие люди
дежурят -- добра не будет.
До самого октября месяца он насмехался, в первый раз
почувствовав удовольствие быть умным человеком. Но в одну
октябрьскую ночь он услышал стрельбу в городе и всю ночь пробыл
на дворе, заходя в горницу лишь закурить. Всю ночь он хлопал
дверями, не давая заснуть жене.
-- Да угомонись ты, идол бешеный! -- ворочалась в
одиночестве старуха. -- Вот пешеход-то!.. И что теперь будет --
ни хлеба, ни одежи!.. Как у них руки-то стрелять не отсохнут --
без матерей, видно, росли!
Захар Павлович стоял посреди двора с пылающей цигаркой,
поддакивая дальней стрельбе.
"Неужели это так?" -- спрашивал себя Захар Павлович и уходил
закуривать новую цигарку.
-- Ложись, леший! -- советовала жена.
-- Саша, ты не спишь? -- волновался Захар Павлович. -- Там
дураки власть берут, -- может, хоть жизнь поумнеет.
Утром Саша и Захар Павлович отправились в город. Захар
Павлович искал самую серьезную партию, чтобы сразу записаться в
нее. Все партии помещались в одном казенном доме, и каждая
считала себя лучше всех. Захар Павлович проверял партии на свой
разум -- он искал ту, в которой не было бы непонятной
программы, а все было бы ясно и верно на словах. Нигде ему
точно ни сказали про тот день, когда наступит земное
блаженство. Одни отвечали, что счастье --
это сложное изделие, и не в нем цель человека, а в исполнении
исторических законов. А другие говорили, что счастье состоит в
сплошной борьбе, которая будет длиться вечно.
-- Вот это так! -- резонно удивлялся Захар Павлович. --
Значит, работай без жалованья. Тогда это не партия, а
эксплуатация. Идем, Саш, с этого места. У религии и то было
торжество православия...
В следующей партии сказали, что человек настолько
великолепное и жадное существо, что даже странно думать о
насыщении его счастьем -- это был бы конец света.
-- Его-то нам и надо! -- сказал Захар Павлович.
За крайней дверью коридора помещалась самая последняя
партия, с самым длинным названием. Там сидел всего один мрачный
человек, а остальные отлучились властвовать.
-- Ты что? -- спросил он Захара Павловича.
-- Хочем записаться вдвоем. Скоро конец всему наступит?
-- Социализм, что ль? -- не понял человек. -- Через год.
Сегодня только учреждения занимаем.
-- Тогда пиши нас, -- обрадовался Захар Павлович.
Человек дал им по пачке мелких книжек и по одному вполовину
напечатанному листу.
-- Программа, устав, резолюция, анкета, -- сказал он. --
Пишите и давайте двух поручителей на каждого.
Захар Павлович похолодел от предчувствия обмана.
-- А устно нельзя?
-- Нет. На память я регистрировать не могу, а партия вас
забудет.
-- А мы являться будем.
-- Невозможно: по чем же я вам билеты выпишу? Ясное дело --
по анкете, если вас утвердит собрание.
Захар Павлович заметил: человек говорит ясно, четко,
справедливо, без всякого доверия -- наверно, будет умнейшей