Дванов потерянно стоял среди всех и ожидал помощи.
Из другой комнаты, от русской печки, раздался чей-то
устоявшийся голос:
-- Выкиньте сейчас же этого ходока на двор! А то я встану,
тогда всех перебрякаю. Дайте покой хоть в ночное время
советскому человеку.
-- А, да чего тут с ним разговаривать! -- крикнул лобастый
парень у двери и вскочил на ноги. Он схватил Дванова поперек,
как павший ствол, и выволок его наружу.
-- Остынь тут! -- сказал парень и ушел в теплоту хаты,
прихлопнув дверь.
Дванов пошел по улице. Строй звезд нес свой стерегущий труд
над ним. Небо от них чуть светлело по ту сторону мира, а внизу
стояла прохладная чистота.
Выбравшись из поселка, Дванов хотел побежать, но упал. Он
забыл про свою рану на ноге, а оттуда все время сочилась кровь
и густая влага; в отверстие раны уходила сила тела и сознания,
и Дванову хотелось дремать. Теперь он понял свою слабость,
освежил рану водой из лужи, перевернул повязку навзничь и
бережно пошел дальше. Впереди его наставал новый, лучший день;
свет с востока сегодня походил на вспугнутую стаю белых птиц,
мчавшихся по небу с кипящей скоростью в смутную высоту.
Направо от дороги Дванова, на размытом оползшем кургане,
лежал деревенский погост. Верно стояли бедные кресты,
обветшалые от действия ветра и вод. Они напоминали живым,
бредущим мимо крестов, что мертвые прожили зря и хотят
воскреснуть. Дванов поднял крестам свою руку, чтобы они
передали его сочувствие мертвым в могилы.
Никита сидел в кухне Волошинской школы и ел тело курицы, а
Копенкин и другие боевые люди спали на полу. Раньше всех
проснулась Соня; она подошла к двери и позвала Дванова. Но
Никита ей ответил, что Дванов тут и не ночевал, он, наверно,
отправился вперед по своему делу новой жизни, раз он коммунист.
Тогда Соня босиком вошла в помещение сторожа Петра.
-- Что ж вы лежите и спите тут, -- сказала она, -- а Саши
нет!
Копенкин открыл сначала один глаз, а второй у него открылся,
когда он уже был на ногах и в шапке.
-- Петруша, -- обратился он, -- ты вари свою воду на всех,
а я отбуду на полдня!.. Что ж вы ночью не сказали мне, товарищ?
-- упрекнул Соню Копенкин. -- Человек он молодой: свободная
вещь -- погаснет в полях, и рана есть на нем. Идет он
где-нибудь сейчас, и ветер выбивает у него слезы из глаз на
лицо...
Копенкин пошел на двор к своему коню. Конь обладал грузной
комплекцией и легче способен возить бревна, чем человека.
Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми
плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако, чтобы
достаточно наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого
леса, а запивал небольшим прудом в степи. Копенкин уважал свою
лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция
и затем конь.
-- Здорово, Пролетарская Сила! -- приветствовал Копенкин
сопевшего от перенасыщения грубым кормом коня. -- Поедем на
могилу Розы!
Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни
неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург. Эта надежда согревала
его сердце и вызывала необходимость ежедневных революционных
подвигов. Каждое утро Копенкин приказывал коню ехать на могилу
Розы, и лошадь так привыкла к слову "Роза", что признавала его
за понукание вперед. После звуков "Розы" конь сразу начинал
шевелить ногами, будь тут хоть топь, хоть чаща, хоть пучина
снежных сугробов.
-- Роза-Роза! -- время от времени бормотал в пути Копенкин
-- и конь напрягался толстым телом.
-- Роза! -- вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим
в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей,
которую она топтала своими башмаками. Для Копенкина все
направления дорог и ветров шли в Германию, а если и не шли, то
все равно окружат землю и попадут на родину Розы.
Если дорога была длинна и не встречался враг, Копенкин
волновался глубже и сердечней.
Горячая тоска сосредоточенно скоплялась в нем, и не случался
подвиг, чтобы утолить одинокое тело Копенкина.
-- Роза! -- жалобно вскрикивал Копенкин, пугая коня, и
плакал в пустых местах крупными, бессчетными слезами, которые
потом сами просыхали.
Пролетарская Сила уставала, обыкновенно, не от дороги, а от
тяжести своего веса. Конь вырос в луговой долине реки Битюга и
капал иногда смачной слюной от воспоминания сладкого
разнотравия своей родины.
-- Опять жевать захотел? -- замечал с седла Копенкин. -- На
будущий год пущу тебя в бурьян на месяц на побывку, а потом
поедем сразу на могилу...
Лошадь чувствовала благодарность и с усердием вдавливала
попутную траву в ее земную основу. Копенкин особо не направлял
коня, если дорога неожиданно расходилась надвое. Пролетарская
Сила самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда
выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина.
Копенкин же действовал без плана и маршрута, а наугад и на волю
коня; он считал общую жизнь умней своей головы.
Бандит Грошиков долго охотился за Копенкиным и никак не мог
встретиться с ним -- именно потому, что Копенкин сам не знал,
куда он пойдет, а Грошиков тем более.
Проехав верст пять от Волошина, Копенкин добрался до хутора
в пять дворов. Он оголил саблю и ее концом по очереди постучал
во все хаты.
Из хат выскакивали безумные бабы, давно приготовившиеся
преставиться смерти.
-- Чего тебе, родимый: у нас белые ушли, а красные не
таятся!
-- Выходи на улицу всем семейством -- и сейчас же! -- густо
командовал Копенкин.
Вышли в конце концов семь баб и два старика, -- детей они не
вывели, а мужей схоронили по закутам.
Копенкин осмотрел народ и приказал:
-- Разойдись по домам! Займись мирным трудом!
Дванова, определенно, не было на этом хуторе.
-- Едем поближе к Розе, Пролетарская Сила, -- снова
обратился к коню Копенкин.
Пролетарская Сила начала осиливать почву дальше.
-- Роза! -- уговаривал свою душу Копенкин и подозрительно
оглядывал какой-нибудь голый куст: так же ли он тоскует по
Розе. Если не так, Копенкин подправлял к нему коня и ссекал
куст саблей: если Роза тебе не нужна, то для иного не существуй
-- нужнее Розы ничего нет.
В шапке Копенкина был зашит плакат с изображением Розы
Люксембург. На плакате она нарисована красками так красиво, что
любой женщине с ней не сравняться. Копенкин верил в точность
плаката и, чтобы не растрогаться, боялся его расшивать.
До вечера ехал Копенкин по пустым местам и озирал впадины --
не спит ли там уморившийся Дванов. Но везде было тихое
безлюдие. Под вечер Копенкин достиг длинного села под названием
Малое и начал подворно проверять население, ища Дванова среди
сельских семейств. На конце села наступила ночь; тогда Копенкин
съехал в овраг и прекратил шаг Пролетарской Силы. И оба --
человек и конь -- умолкли в покое на всю ночь.
Утром Копенкин дал Пролетарской Силе время наесться и снова
отправился на ней, куда ему нужно было. Дорога шла по песчаным
наносам, но Копенкин долго не останавливал коня.
От трудности движения пот на Пролетарской Силе выступил
пузырями. Это случилось в полдень, на околице малодворной
деревни. Копенкин въехал в ту деревню и назначил коню
передышку.
По лопухам лезла женщина в сытой шубке и в полушалке.
-- Ты кто? -- остановил ее Копенкин.
-- Я-то? Да я повитуха.
-- Разве здесь рожаются люди?
Повитуха привыкла к общительности и любила разговаривать с
мужчинами.
-- Да то будто нет! Мужик-то с войны валом навалился, а
бабам страсть наступила...
-- Ты вот что, баба: нынче сюда один малый без шапки
прискакал -- жена у него никак не разродится, -- он тебя,
должно, ищет, а ты пробежи-ка по хатам да поспроси, он здесь
где-нибудь. Потом мне придешь скажешь! Слыхала?!
-- Худощавенький такой? В сатинетовой рубашке? -- узнавала
повитуха.
Копенкин вспоминал-вспоминал и не мог сказать. Все люди для
него имели лишь два лица: свои и чужие. Свои имели глаза
голубые, а чужие -- чаще всего черные и карие, офицерские и
бандитские; дальше Копенкин не вглядывался.
-- Он! -- согласился Копенкин. -- В сатинетовой рубашке и в
штанах.
-- Дак я тебе сейчас его приведу -- он у Феклуши сидит, она
ему картошки варила...
-- Веди его ко мне, баба, я тебе пролетарское спасибо
скажу! -- проговорил Копенкин и погладил Пролетарскую Силу.
Лошадь стояла, как машина
-- огромная, трепещущая, обтянутая узлами мускулов; на таком
коне только целину пахать да деревья выкорчевывать.
Повитуха пошла к Феклуше.
Феклуша стирала свое вдовье добро, оголив налитые розовые
руки.
Повитуха перекрестилась и спросила:
-- А где же постоялец твой? Его там верховой спрашивает.
-- Спит он, -- сказала Феклуша. -- Малый и так еле живой,
будить не буду.
Дванов свесил с печки правую руку, и по ней была видна
глубокая и редкая мера его дыхания.
Повитуха вернулась к Копенкину, и он сам дошел пешком до
Феклуши.
-- Буди гостя! -- однозначно приказал Копенкин.
Феклуша подергала Дванова за руку. Тот быстро заговорил от
сонного испуга и показался лицом.
-- Едем, товарищ Дванов! -- попросил Копенкин. -- Тебя
учительница велела доставить.
Дванов проснулся и вспомнил:
-- Нет, я отсюда никуда не поеду. Уезжай обратно.
-- Дело твое, -- сказал Копенкин. -- Раз ты жив, то это
отлично.
Назад Копенкин ехал до самой темноты, но зато по более
ближней дороге. Уже ночью он заметил мельницу и освещенные окна
школы.
Петр-сторож и Мрачинский играли в шашки в комнате Сони, а
сама учительница сидела в кухне у стола и горевала головой на
ладони.
-- Он не хочет ехать, -- доложил Копенкин. -- У
бабы-бобылки на печке лежит.
-- Ну и пусть лежит, -- отреклась от Дванова Соня. -- Он