и жил по ближнему направлению, не отдаваясь своему телу.
-- За что ты нас кормишь, может быть, мы вредные люди? --
спросил Дванов у сторожа.
-- А ты б не ел! -- упрекнул Копенкин. -- Хлеб сам родится
в земле, мужик только щекочет ее сохой, как баба коровье вымя!
Это неполный труд. Верно, хозяин?
-- Да, должно, так, -- поддакнул накормивший их человек. --
Ваша власть, вам видней.
-- Дурак ты, кулацкий кум, -- вмиг рассердился Копенкин. --
Наша власть не страх, а народная задумчивость.
Сторож согласился, что теперь -- задумчивость. Перед сном
Дванов и Копенкин говорили о завтрашнем дне.
-- Как ты думаешь, -- спрашивал Дванов, -- скоро мы
расселим деревни по-советски?
Копенкин революцией был навеки убежден, что любой враг
податлив.
-- Да то долго! Мы -- враз: скажем, что иначе суходольная
земля хохлам отойдет... А то просто вооруженной рукой проведем
трудгужповинность на перевозку построек: раз сказано, земля --
социализм, то пускай то и будет.
-- Сначала надо воду завести в степях, -- соображал Дванов.
-- Там по этой части сухое место, наши водоразделы -- это
отродье закаспийской пустыни.
-- А мы водопровод туда проведем, -- быстро утешил товарища
Копенкин. -- Оборудуем фонтаны, землю в сухой год намочим, бабы
гусей заведут, будут у всех перо и пух -- цветущее дело!
Здесь Дванов уже забылся; Копенкин подложил под его раненую
ногу травяной мякоти и тоже успокоился до утра.
А утром они оставили дом на лесной опушке и взяли
направление на степной край.
По наезженной дороге навстречу им шел пешеход. Время от
времени он ложился и катился лежачим, а потом опять шел ногами.
-- Что ты, прокаженный, делаешь? -- остановил путника
Копенкин, когда стало близко до него.
-- Я, земляк, котма качусь, -- объяснил встречный. -- Ноги
дюже устали, так я им отдых даю, а сам дальше движусь.
Копенкин что-то усомнился:
-- Так ты иди нормально и стройно.
-- Так ты иди нормально и стройно.
-- Так я же из Батума иду, два года семейство не видел.
Стану отдыхать -- тоска на меня опускается, а котма хоть и
тихо, а все к дому, думается, ближе...
-- Это что там за деревня видна? -- спросил Копенкин.
-- Там-то? -- странник обернулся помертвелым лицом: он не
знал, что покрыл за свою жизнь расстояние до луны. -- Там,
пожалуй, будут Ханские Дворики... А пес их знает: по всей степи
деревни живут.
Копенкин постарался дальше вникнуть в этого человека:
-- Стало быть, ты дюже жену свою любишь...
Пешеход взглянул на всадников глазами, отуманенными дальней
дорогой.
-- Конечно, уважаю. Когда она рожала, я с горя даже на
крышу лазил...
В Ханских Двориках пахло пищей, но это курили из хлеба
самогон. В связи с этим тайным производством по улице понеслась
какая-то распущенная баба. Она вскакивала в каждую хату и сразу
выметывалась оттуда:
-- Хронт ворочается! -- предупреждала она мужиков, а сама
жутко оглядывалась на вооруженную силу Копенкина и Дванова.
Крестьяне лили в огонь воду -- из изб полз чад; самогонное
месиво наспех выносили в свиные корыта, и свиньи, наевшись,
метались потом в бреду по деревне.
-- Где тут Совет, честный человек? -- обратился Копенкин к
хромому гражданину.
Хромой гражданин шел медленным важным шагом, облеченный
неизвестным достоинством.
-- Ты говоришь -- я честный? Ногу отняли, а теперь честным
называете?.. Нету тут сельсовета, а я полномочный волревкома,
бедняцкая карающая власть и сила. Ты не гляди, что я хром, -- я
здесь самый умный человек: все могу!
-- Слушай меня, товарищ полномочный! -- сказал Копенкин с
грозой в голосе. -- Вот тебе главный командированный
губисполкома! -- Дванов сошел с коня и подал уполномоченному
руку. -- Он делает социализм в губернии, в боевом порядке
революционной совести и трудгужповинности. Что у вас есть?
Уполномоченный ничего не испугался:
-- У нас ума много, а хлеба нету.
Дванов изловил его:
-- Зато самогон стелется над отнятой у помещиков землей.
Уполномоченный серьезно обиделся.
-- Ты, товарищ, зря не говори! Я официальный приказ
подписал вчерашний день: сегодня у нас сельский молебен в честь
избавления от царизма. Народу мною дано своеволие на одни сутки
-- нынче что хошь делай: я хожу без противодействия, а
революция отдыхает... Чуешь?
-- Кто ж тебе такое своевластие дал? -- нахмурился Копенкин
с коня.
-- Да я ж тут все одно что Ленин! -- разъяснил хромой
очевидность. -- Нынче кулаки угощают бедноту -- по моим
квитанциям, а я проверяю исполнение сего.
-- Проверил? -- спросил Дванов.
-- Подворно и на выбор: все идет чином. Крепость -- свыше
довоенной, безлошадные довольны.
-- А чего тогда баба бегает с испуга? -- узнавал Копенкин
про недоброе.
Хромой сам этим серьезно возмутился:
-- Советской сознательности еще нету. Боятся товарищей
гостей встречать, лучше в лопухи добро прольют и
государственной беднотой притворяются. Я-то знаю все ихние
похоронки, весь смысл жизни у них вижу...
Хромого звали Федором Достоевским: так он сам себя
перерегистрировал в специальном протоколе, где сказано, что
уполномоченный волревкома Игнатий Мошонков слушал заявление
гражданина Игнатия Мошонкова о переименовании его в честь
памяти известного писателя -- в Федора Достоевского, и
постановил: переименоваться с начала новых суток и навсегда, а
впредь предложить всем гражданам пересмотреть свои прозвища --
удовлетворяют ли они их, -- имея в виду необходимость подобия
новому имени. Федор Достоевский задумал эту кампанию в целях
самосовершенствования граждан: кто прозовется Либкнехтом, тот
пусть и живет подобно ему, иначе славное имя следует изъять
обратно. Таким порядком по регистру переименования прошли двое
граждан: Степан Чечер стал Христофором Колумбом, а колодезник
Петр Грудин -- Францем Мерингом: по уличному Мерин. Федор
Достоевский запротоколил эти имена условно и спорно: он послал
запрос в волревком -- были ли Колумб и Меринг достойными
людьми, чтобы их имена брать за образцы дальнейшей жизни, или
Колумб и Меринг безмолвны для революции. Ответа волревком еще
не прислал. Степан Чечер и Петр Грудин жили почти безымянными.
-- Раз назвались, -- говорил им Достоевский, -- делайте
что-нибудь выдающееся.
-- Сделаем, -- отвечали оба, -- только утверди и дай
справку.
-- Устно называйтесь, а на документах обозначать буду пока
по-старому.
-- Нам хотя бы устно, -- просили заявители.
Копенкин и Дванов попали к Достоевскому в дни его
размышлений о новых усовершенствованиях жизни. Достоевский
думал о товарищеском браке, о советском смысле жизни, можно ли
уничтожить ночь для повышения урожаев, об организации
ежедневного трудового счастья, что такое душа -- жалобное
сердце или ум в голове, -- и о многом другом мучился
Достоевский, не давая покоя семье по ночам.
В доме Достоевского имелась библиотека книг, но он уже знал
их наизусть, они его не утешали, и Достоевский думал лично сам.
Покушав пшенной каши в хате Достоевского, Дванов и Копенкин
завели с ним неотложную беседу о необходимости построить
социализм будущим летом. Дванов говорил, что такая спешка
доказана самим Лениным.
-- Советская Россия, -- убеждал Достоевского Дванов, --
похожа на молодую березку, на которую кидается коза
капитализма. -- Он даже привел газетный лозунг:
Гони березку в рост,
Иначе съест ее коза Европы!
Достоевский побледнел от сосредоточенного воображения
неминуемой опасности капитализма. Действительно, представлял
он, объедят у нас белые козы молодую кору, заголится вся
революция и замерзнет насмерть.
-- Так за кем же дело, товарищи? -- воодушевленно
воскликнул Достоевский. -- Давайте начнем тогда сейчас же:
можно к Новому году поспеть сделать социализм! Летом прискочут
белые козы, а кора уже застареет на советской березе.
Достоевский думал о социализме как об обществе хороших
людей. Вещей и сооружений он не знал. Дванов его сразу понял.
-- Нет, товарищ Достоевский. Социализм похож на солнце и
восходит летом. Его нужно строить на тучных землях высоких
степей. Сколько у вас дворов в селе?
-- У нас многодворье: триста сорок дворов, да на отшибе
пятнадцать хозяев живут, -- сообщил Достоевский.
-- Вот и хорошо. Вам надо разбиться артелей на пять, на
шесть, -- придумывал Дванов. -- Объяви немедленно
трудповинность -- пусть пока колодцы на залежи копают, а с
весны гужом начинай возить постройки. Колодезники-то есть у
вас?
Достоевский медленно вбирал в себя слова Дванова и превращал
их в видимые обстоятельства. Он не имел дара выдумывать истину,
и мог ее понять, только обратив мысли в события своего района,
но это шло в нем долго: он должен умственно представить
порожнюю степь в знакомом месте, поименно переставить на нее
дворы своего села и посмотреть, как оно получается.
-- Колодезники-то есть, -- говорил Достоевский. --
Примерно, Франц Меринг: он ногами воду чует. Побродит по
балкам, прикинет горизонты и скажет: рой, ребята, тутошнее
место на шесть сажен. Вода потом гуртом оттуда прет. Значит,
мать ему с отцом так угодили.
Дванов помог Достоевскому вообразить социализм малодворными
артельными поселками с общими приусадебными наделами.
Достоевский же все принял, но не хватало какой-то общей радости
над всеми гумнами, чтобы воображение будущего стало любовью и
теплом, чтобы совесть и нетерпение взошли силой внутри его тела
-- от временного отсутствия социализма наяву.
Копенкин слушал-слушал и обиделся:
-- Да что ты за гнида такая: сказано тебе от губисполкома
-- закончи к лету социализм! Вынь меч коммунизма, раз у нас
железная дисциплина. Какой же ты Ленин тут, ты советский