Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 30 из 82)

саблей обрез из рук постового, ничуть не ранив его; Копенкин

имел в себе дарование революции.

Постовой выправил дернутую руку:

-- Чего ты, идол, мы тоже не красные...

Копенкин переменился:

-- Много войска у вас? Кто такие?

Мужики думали и так и иначе, а отвечали честно:

-- Голов сто, а ружей всего штук двадцать... У нас Тимофей

Плотников гостит с Исподних Хуторов. Вчерашний день продотряд

от нас с жертвами отступил...

Копенкин показал им на дорогу, по которой приехал:

-- Ступайте маршем туда -- встретите полк, ведите его ко

мне. Где штаб Плотникова?

-- У церкви, на старостином дворе, -- сказали крестьяне и

печально посмотрели на родное село, желая отойти от событий.

-- Ну, идите бодро! -- приказал Копенкин и ударил коня

ножнами.

За плетнем низко сидела баба, уже готовая умереть. То, зачем

она вышла, остановилось в ней на полпути.

-- К/а'паешь, старуха? -- заметил ее Копенкин.

Баба была не старуха, а миловидная пожилая женщина.

-- А ты уж пок/а'пал, идол неумытый! -- до корня осерчала

баба и встала с растопыренной юбкой и злостным лицом.

Конь Копенкина, теряя свою грузность, сразу понес свирепым

карьером, высоко забрасывая передние ноги.

-- Товарищ Дванов, гляди на меня -- и не отставай! --

крикнул Копенкин, сверкая в воздухе готовой саблей.

Пролетарская Сила тяжело молотила землю; Дванов слышал

дребезг стекол в хатах. Но на улицах не было никого, даже

собаки не бросились на всадников.

Минуя улицы и перекрестки огромного села, Копенкин держал

направление на церковь. Но Калитва селилась семейными кустами

четыреста лет: иные улицы были перепружены неожиданными

поперечными хатами, а иные замкнулись наглухо новыми дворами и

сворачивали в поле узкими летними проездами.

Копенкин и Дванов попали в переплет закоулков и завертелись

на месте. Тогда Копенкин отворил одни ворота и понесся в обход

улиц гумнами. Деревенские собаки сначала осторожно и одиноко

залаяли, а потом перекинулись голосами и, возбужденные

собственным множеством, взвыли все враз -- от околицы до

околицы.

Копенкин крикнул:

-- Ну, товарищ Дванов, теперь крой напролет...

Дванов понял, что нужно проскакать село и выброситься в

степь по ту сторону. И не угадал: выбравшись на широкую улицу,

Копенкин поскакал прямо по ней в глубь села.

Кузницы стояли запертыми, а избы молчали, как брошенные.

Попался лишь один старик, ладивший что-то у плетня, но он не

обернулся на них, вероятно, привыкнув ко всякой смуте.

Дванов услышал слабый гул -- он подумал, что это раскачивают

язык колокола на церкви и чуть касаются им по металлу.

Улица повернула и показала толпу народа у кирпичного

грязного дома, в каких помещались раньше казенные винные лавки.

Народ шумел одним грузным усадистым голосом; до Дванова

доходил лишь безмолвный гул.

Копенкин обернул сжатое похудевшее лицо:

-- Стреляй, Дванов! Теперь -- все будет наше!

Дванов выстрелил два раза куда-то в церковь и почувствовал,

что он кричит вслед за Копенкиным, уже вдохновлявшим себя

взмахами сабли. Толпа крестьян колыхнулась ровной волной,

осветилась обращенными назад чужими лицами и начала пускать из

себя потоки бегущих людей. Другие затоптались на месте, хватая

на помощь соседей. Эти топтавшиеся были опасней бегущих: они

замкнули страх на узком месте и не давали развернуться храбрым.

Дванов вдохнул мирный запах деревни -- соломенной гари и

гретого молока, -- от этого запаха у Дванова заболел живот:

сейчас он не смог бы съесть даже щепотки соли. Он испугался

погибнуть в больших теплых руках деревни, задохнуться в

овчинном воздухе смирных людей, побеждающих врага не яростью, а

навалом.

Но Копенкин почему-то обрадовался толпе и уже надеялся на

свою победу.

Вдруг из окон хаты, у которой метались люди, вспыхнул

спешащий залп из разнокалиберных ружей -- все звуки отдельных

выстрелов были разные.

Копенкин пришел в самозабвение, которое запирает чувство

жизни в темное место и не дает ему вмешиваться в смертные дела.

Левой рукой Копенкин ударил из нагана в хату, громя оконное

стекло.

Дванов очутился у порога. Ему осталось сойти с коня и

вбежать в дом. Он выстрелил в дверь -- дверь медленно открылась

от толчка пули, и Дванов побежал внутрь. В сенях пахло

лекарством и печалью неизвестного беззащитного человека. В

чулане лежал раненный в прежних боях крестьянин. Дванов не

сознал его и ворвался через кухню в горницу. В комнате стоял в

рост рыжеватый мужик, подняв правую здоровую руку над головой,

а левая с наганом была опущена -- из нее редко капала кровь,

как влага с листьев после дождя, ведя скучный счет этому

человеку.

Окно горницы было выбито, а Копенкина не было.

-- Бросай оружие! -- сказал Дванов.

Бандит прошептал что-то с испугу.

-- Ну! -- озлился Дванов. -- Пулей с рукой вышибу!

Крестьянин бросил револьвер в свою кровь и поглядел вниз: он

пожалел, что пришлось вымочить оружие, а не отдать его сухим --

тогда бы его скорей простили.

Дванов не знал, что делать дальше с раненым пленником и где

Копенкин. Он отдышался и сел в плюшевое кулацкое кресло. Мужик

стоял перед ним, не владея обвисшими руками. Дванов удивился,

что он не похож на бандита, а был обыкновенным мужиком и едва

ли богатым.

-- Сядь! -- сказал ему Дванов. Крестьянин не сел. -- Ты

кулак?

-- Нет, мы тут последние люди, -- вразумительно ответил

мужик правду. --

Кулак не воюя: у него хлеба много -- весь не отберут...

Дванов поверил и испугался: он вспомнил в своем воображении

деревни, которые проехал, населенные грустным бледным народом.

-- Ты бы стрелял в меня правой рукой: ведь одну левую

ранили.

Бандит глядел на Дванова и медленно думал -- не для своего

спасения, а вспоминая всю истину.

-- Я левша. Выскочить не успел, а говорят -- полк

наступает, мне таково обидно стало одному помирать...

Дванов заволновался: он мог думать при всех положениях. Этот

крестьянин подсказывал ему какую-то тщету и скорбь революции,

выше ее молодого ума, -- Дванов уже чувствовал тревогу бедных

деревень, но написать ее словами не сумел бы.

"Глупость! -- молча колебался Дванов. -- Расстрелять его,

как придет Копенкин. Трава растет, тоже разрушает почву:

революция -- насильная штука и сила природы... Сволочь ты!" --

сразу и без последовательности изменилось сознание Дванова.

-- Уходи домой! -- приказал он бандиту. Тот пошел к дверям

задом, глядя на наган в руке Дванова завороженными окоченелыми

глазами. Дванов догадался и нарочно не прятал револьвера, чтобы

не шевельнуться и не испугать человека.

-- Стой! -- окликнул Дванов. Крестьянин покорно

остановился. -- Были у вас белые офицеры? Кто такой Плотников?

Бандит ослаб и мучительно старался перетерпеть себя.

-- Не, никого не было, -- боясь солгать, тихо отвечал

крестьянин. -- Каюсь тебе, милый человек: никого... Плотников

-- с наших приселков мужик...

Дванов видел, что бандит от страха не врет.

-- Да ты не бойся! Иди себе спокойно ко двору.

Бандит пошел, поверив Дванову.

В окне задребезжали остатки стекла: степным ходом подскакала

Пролетарская Сила Копенкина.

-- Ты куда идешь? Ты кто такой? -- услышал Дванов голос

Копенкина. Не слушая ответа, Копенкин водворил пленного бандита

в чулан.

-- Ты знаешь, товарищ Дванов, я было самого ихнего

Плотникова не словил, -- сообщил Копенкин, клокоча возбужденной

грудью. -- Двое их стервецов ускакали -- ну, кони их хороши! На

моем пахать надо, а я на нем воюю... Хотя на нем мне счастье --

сознательная скотина!.. Ну, что ж, надо сход собирать...

Копенкин сам залез на колокольню и ударил в набат. Дванов

вышел на крыльцо в ожидании собрания крестьян. Вдалеке

выскакивали на середину улицы дети и, поглядев в сторону

Дванова, убегали опять. Никто не шел на гулкий срочный призыв

Копенкина.

Колокол мрачно пел над большой слободой, ровно перемежая

дыхание с возгласом. Дванов заслушался, забывая значение

набата. Он слышал в напеве колокола тревогу, веру и сомнение. В

революции тоже действуют эти страсти -- не одной литой верой

движутся люди, но также и дребезжащим сомнением.

К крыльцу подошел черноволосый мужик в фартуке и без шапки,

наверно -- кузнец.

-- Вы что тут народ беспокоите? -- прямо спросил он. --

Езжайте себе, други-товарищи, дальше. Есть у нас дураков десять

-- вот вся ваша опора тут...

Дванов также прямо попросил его сказать, чем он обижен на

Советскую власть.

-- Оттого вы и кончитесь, что сначала стреляете, а потом

спрашиваете, -- злобно ответил кузнец. -- Мудреное дело: землю

отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете: да подавись ты

сам такой землей! Мужику от земли один горизонт остается. Кого

вы обманываете-то?

Дванов объяснил, что разверстка идет в кровь революции и на

питание ее будущих сил.

-- Это ты себе оставь! -- знающе отвергнул кузнец. --

Десятая часть народа -- либо дураки, либо бродяги, сукины дети,

они сроду не работали по-крестьянски -- за кем хошь пойдут. Был

бы царь -- и для него нашлась бы ичейка у нас. И в партии у вас

такие же негодящие люди... Ты говоришь -- хлеб для революции!

Дурень ты, народ ведь умирает -- кому ж твоя революция

останется? А война, говорят, вся прошла... говорить, сообразив,

что перед ним такой же странный человек, как и все коммунисты:

как будто ничего человек, а действует против простого народа.

Дванов нечаянно улыбнулся мысли кузнеца: есть, примерно,

десять процентов чудаков в народе, которые на любое дело пойдут

-- и в революцию, и в скит на богомолье.

Пришел Копенкин, тот на все упреки кузнеца отвечал ясно:

-- Сволочь ты, дядя! Мы живем теперь все вровень, а ты

хочешь так: рабочий не жри, а ты чтоб самогон из хлеба курил!